Скачать в Word'e

СБОРНИК ТЕКСТОВ
по курсу


ИСТОРИЯ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ЖУРНАЛИСТИКИ XIX - начала XX века


Для студентов факультета журналистики

УТВЕРЖДЕНО
кафедрой истории
журналистики и литературы

С о с т а в и т е л ь - канд. филол. наук, доц. Г.С. Лапшина




Настоящее пособие призвано расширить представление студентов об истории отечественной печати второй половины XIX - начала ХХ вв. В него включены тек-сты, не вошедшие в хрестоматию "История русской журналистики" (М., 1991), в "Избранные страницы русской журналистики начала ХХ века" (М., 2001) и в учебно-методический комплект Б.И. Есина "История отечественной журналистики (1703-1917)" (М., 2001), а также вопросы к текстам.
Сборник открывается отрывками из текстов М.Е. Салтыкова-Щедрина, при-званными показать те грани его публицистики, на которые до сих пор при изучении его творчества обращалось мало внимания. В пособие включены отрывки из "Днев-ника писателя" Ф.М. Достоевского, малодоступные для студентов тексты В.С. Со-ловьева, отрывки из публицистических произведений Л.Н. Толстого, в том числе из его обширного трактата "Так что же нам делать?".
Большое место в печати рубежа XIX-XX вв. занимала тема голода, и, для того чтобы студенты могли шире представить себе точку зрения разных слоев русской де-мократической интеллигенции, сопоставить их, в настоящий сборник включены вы-ступления Л.Н. Толстого, В.И. Ленина и В.Г. Короленко, связанные с этой темой.
Студенты найдут в пособии первый рассказ В.А. Гиляровского, а также образ-цы творчества В.М. Дорошевича. В сборник включены отрывки из циклов В.В. Розанова "Уединенное" и "Эмбрионы", которые дают некоторое представление о парадоксальности его суждений, а также отрывки из его статей по проблемам лите-ратуры и искусства, в том числе из статьи "Декаденты". Для того чтобы дать студен-там возможность сопоставить разные взгляды на декадентство, в пособии представ-лена статья М. Горького "Поль Верлен и декаденты". Завершается сборник отрывка-ми из "Дневника" А.С. Суворина, которые интересны и как документ эпохи, и как свидетельство неоднозначности фигуры самого Суворина.
Автор пособия ставил своей целью показать оригинальность и глубину воззре-ний русских публицистов, богатство их палитры, а также убедить студентов в необ-ходимости изучать творчество этих авторов и использовать их журналистский опыт.


Публицистика М.Е. Салтыкова-Щедрина во многом уникальна. Она глубока и много-аспектна, она - энциклопедична. Сатира Салтыкова - это не только разрушение, но и созидание, ибо в ее основе лежит высокий нравственным идеал, воплощение кото-рого неразрывно связано с осуществлением общественных идеалов равенства и справедливости. Щедрин высоко ценил литературу за ее способность сохранять идеалы и передавать их от поколения к поколению.

М.Е. Салтыков-Щедрин. Из рецензии "Светлов, его взгляды и деятель-ность ("Шаг за шагом"). Роман в трех частях Омулевского. СПб. 1871"
[…] По глубине замысла, по ширине задач нравственного мира, разрабатывае-мых им, этот писатель [Ф.М. Достоевский] стоит у нас совершенно особняком. Он не только признает законность тех интересов, которые волнуют современное общество, но даже идет далее, вступает в область предвидений и предчувствий, которые состав-ляют цель не непосредственных, а отдаленнейших исканий человечества. Укажем хо-тя на попытку изобразить тип человека, достигшего полного нравственного и духов-ного равновесия, положенную в основание романа "Идиот", - и, конечно, этого бу-дет достаточно, чтобы согласиться, что это такая задача, перед которою бледнеют всевозможные вопросы о женском труде, о распределении ценностей, о свободе мыс-ли и т.п. Это, так сказать, конечная цель, в виду которой даже самые радикальные разрешения всех остальных вопросов, интересующих общество, кажутся лишь про-межуточными станциями. И что же? несмотря на лучезарность подобной задачи, по-глощающей в себе все переходные формы прогресса, г. Достоевский, нимало не стес-няясь, тут же сам подрывает свое дело, выставляя в позорном виде людей, которых усилия всецело обращены в ту самую сторону, в которую, по-видимому, устремляется и заветнейшая мысль автора. Дешевое глумление над так называемым нигилизмом и презрение к смуте, которой причины всегда оставляются без разъяснения, - все это пестрит произведения г. Достоевского пятнами совершенно им несвойственными и рядом с картинами, свидетельствующими о высокой художественной прозорливости, вызывает сцены, которые доказывают какое-то уже слишком непосредственное и по-верхностное понимание жизни и ее явлений. Где кроется причина столь глубокого противоречия? В простой ли случайности или в нежелании автора отделить сущность вещей от тех внешних и не всегда приятных для глаз потуг, которыми всегда сопро-вождается нарождение нового явления, - это покажет время. Но нельзя не согла-ситься, что этот внутренний раскол производит впечатление очень грустное и притом весьма существенно отражается на творческой силе самого автора. С одной стороны, у него являются лица, полные жизни и правды, с другой - какие-то загадочные и словно во сне мечущиеся марионетки, сделанные руками, дрожащими от гнева...
Жизненные вопросы, занимающие в данную минуту общество, могут, конечно, представлять большую запутанность и с этой точки зрения подвергаться критике, но не о правах критического отношения к ним идет здесь речь (незыблемость этих прав необходима в видах дальнейшего прогрессирования жизни), а о том, что за этими за-путанными и невыясненными вопросами стоит нечто, не представляющее уже ника-кой запутанности и неясности. Это ясное и незапутанное - есть стремление челове-ческого духа прийти к равновесию, к гармонии.
В существовании и непрерывности этого стремления не усомнится ни один мыслящий человек. Оно переходит от одного поколения к другому, наполняя собой содержание истории и не умирая даже в такие эпохи, в которые общества человече-ские, по-видимому, коснеют в самодовольном спокойствии. […]

М.Е. Салтыков-Щедрин. "И.С. Тургенев"
Двадцать второго августа 1883 года русская литература и русское общество по-несли скорбную утрату: не стало Тургенева.
В современной русской беллетристической литературе нет ни одного писателя (за исключением немногих сверстников покойного, одновременно с ним вступивших на литературное поприще), который не имел в Тургеневе учителя и для которого про-изведения этого писателя не послужили отправною точкою. В современном русском обществе едва ли найдется хоть одно крупное явление, к которому Тургенев не отнес-ся с изумительнейшею чуткостью, которого он не попытался истолковать.
Литературная деятельность Тургенева имела для нашего общества руководя-щее значение, наравне с деятельностью Некрасова, Белинского и Добролюбова. И как ни замечателен сам по себе художественный талант его, но не в нем заключается тай-на той глубокой симпатии и сердечных привязанностей, которые он сумел пробудить к себе во всех мыслящих русских людях, а в том, что воспроизведенные им жизнен-ные образы были полны глубоких поучений.
Тургенев был человек высокоразвитый, убежденный и никогда не покидавший почвы общечеловеческих идеалов. Идеалы эти он проводил в русскую жизнь с тем сознательным постоянством, которое и составляет его главную и неоцененную заслу-гу перед русским обществом. В этом смысле он является прямым продолжателем Пушкина и других соперников в русской литературе не знает. Так что ежели Пушкин имел полное основание сказать о себе, что он пробуждал "добрые чувства", то то же самое и с такою же справедливостью мог сказать о себе и Тургенев. Это были не ка-кие-нибудь условные "добрые чувства", согласные с тем или другим преходящим веянием, но те простые, всем доступные общечеловеческие "добрые чувства", в осно-ве которых лежит глубокая вера в торжество света, добра и нравственной красоты.
Тургенев верил в это торжество; он может в этом случае привести в свидетельство все одиннадцать томов своих сочинений. Сочинения эти, неравноценные в ху-дожественном отношении, одинаково и всецело (за исключением немногих промахов, на которые своевременно указывала критика) проникнуты тою страстною жаждой добра и света, неудовлетворение которой составляет самое жгучее больное место со-временного существования. Базаровы, Рудины, Инсаровы - все это действительные носители "добрых чувств", все это подлинные мученики той темной свиты призра-ков, которые противопоставляют добрым стремлениям свое бесконтрольное и угрю-мое non possumus (нельзя. - Г.Л.).
[…] Заканчивая здесь нашу коротенькую заметку о горькой утрате, понесенной нами, мы невольно спрашиваем себя: что сделал Тургенев для русского народа, в смысле простонародья? - и не обинуясь отвечаем: несомненно, сделал очень многое и посредственно, и непосредственно. Посредственно - всею совокупностью своей литературной деятельности, которая значительно повысила нравственный и умствен-ный уровень русской интеллигенции; непосредственно - "Записками охотника", ко-торые положили начало целой литературе, имеющей своим объектом народ и его ну-жды. Но знает ли русский народ о Тургеневе? знает ли он о Пушкине, о Гоголе? знает ли о тех легионах менее знаменитых тружеников, которых сердца истекают кровью ради него? - вот вопрос, над которым нельзя не задуматься.
Впрочем, это вопрос не исключительно русский, но и всемирный.

М.Е. Салтыков-Щедрин. Из цикла "Письма к тетеньке"
[…] Иногда мне представляется вопрос: поддастся ли наше общество наплыву этого низкопробного озлобления, которое до остервенения набрасывается на все, вы-ходящее за пределы хлевной атмосферы, или же оно будет только наружно окачено им, внутренне же останется верным тем инстинктам порядочности, которая до сих пор, от времени до времени, прорывалась в нем? - И знаете ли, к какому я пришел убеждению? - непременно останется верным порядочности. Как ни запугано наше общество, как ни слабо развито в нем чувство самостоятельности, но несомненно, что внутренние сочувствия его направлены в сторону доброго и плодотворного дела. Это единственное - и, надо сказать, весьма доброкачественное - утешение, которое представляется человеку, осужденному безмолвно стоять в качестве обвиняемого пе-ред сонмищем невежественных и злых уличных лоботрясов.
Но спрашивается: насколько подобные утешения могут поддерживать в чело-веке охоту к жизни? […] (Письмо третье)
[…] В основе благородных чувств лежит человечность, самоотверженность и глубокая снисходительность к людям. Эти свойства, и сами по себе очень ценные, приобретают еще более ценное значение в том смысле, что дают жизни богатое и раз-нообразное содержание. Обнимая собой сполна весь цикл человеческих отношений, они оживляют мысль и деятельность не только отдельных индивидуумов, но и целого общества. Являются представления об общем благе, об общечеловеческой семье, о праве на счастье; и чем больше расширяются границы этих представлений, тем боль-ше находит для себя, в этих границах, работы человеческая мысль и деятельность. И притом, работы честной, не отравляющей совести сомнением, что в результате может получиться предательство, частный вред или общее бедствие.
Говорят, будто бы чересчур повышенный диапазон мыслей и чувств приводит к расплывчивости, которая делает их мало применимыми к действительности. Между тем действительность-то, дескать, именно и нуждается в просветлении и освежении, так что без этой цели чувства и мысли самые благородные представляют только добро-качественную, но бесплодную игру. Коли хотите, в этом укоре есть капля правды, и капля довольно ядовитого свойства. Действительно, влияние высоких мыслей и чувств на жизнь практическую, обыденную, до сих пор представляется не особенно реши-тельным... Но отчего же это происходит? А оттого, милая тетенька, что действитель-ность чересчур уж ревниво оберегается от наплыва каких бы то ни было просветлений и освежений; оттого, что просветления признаются вредными и вносящими в жизнь из-вестные осложнения, которые полагают препятствия к слишком бесцеремонному об-ращению с ней (а это-то последнее и составляет цель всех вожделений). Или, говоря другими словами, оттого, что между мыслью и действительностью воздвигается искус-ственная перегородка, которая делает последнюю непроницаемою для первой.
[….] Все, что мы видим в мире доброго, светлого и прочного, весь прогресс че-ловеческого общежития - все идет оттуда, из этой расплывающейся, но упорно ос-тающейся верною себе мысли; все оплодотворяется ее самоотверженною живуче-стью. История человечества гласит об этом во всеуслышание и удостоверяет нагляд-ным образом. […] (Письмо тринадцатое)
[…] В последнее время я, в качестве литературного деятеля, сделался предме-том достаточного количества несочувственных для меня оценок. Между ними есть несколько таких, которые прямо причисляют меня в категорию "вредных" писателей, на том основании, будто бы я, главным образом, имею в виду не обличение безнрав-ственных поступков, а отрицание самого принципа нравственности.
На это я могу ответить одно: неизменным предметом моей литературной дея-тельности всегда был протест против произвола, двоедушия, лганья, хищничества, предательства, пустомыслия и т.д. Ройтесь, сколько хотите, во всей массе мною напи-санного - ручаюсь, ничего дурного не найдете. Стало быть, весь вопрос заключается в том: следует ли признать исчисленные выше явления нормальными, имеющими что-нибудь общее с "принципом нравственности", или, напротив, правильнее отне-стись к ним, как к безнравственным и возмущающим честное человеческое сердце? Конечно, есть воры, которые до того привыкли воровать, что воровство уже не пред-ставляется им позорным, и есть ханжи, которые до того привыкли колотить руками в пустые перси, что пустосвятство кажется им действительною набожностью; но разве примеры подобных самообманов могут считаться обязательными? Я думаю, что ответ на эти вопросы не может подлежать сомнению и что, стало быть, лагерь, который безрассудно возбуждает по этому поводу разглагольствие, сам на себя налагает клей-мо распутства, с которым и перейдет в потомстве.
Но есть другой укор, который посылается по моему адресу и в котором, я дол-жен сознаться, имеется значительная доля правды. Укор этот заключается в том, что я повторяюсь. […] (Письмо четырнадцатое)
[…] Что ж! эти приговоры нимало не удивляют меня. Тем, которые позабыли о существовании благородных мыслей, кажется диковинным и дерзким напоминание об них. Слышите! о благородных мыслях печалится! Слышите! говорит, что жизнь тяжела! восклицают певцы патоки с имбирем, и так как у них нет в запасе ни доказа-тельств, ни опровержений, то естественно, что критика их завершается восклицанием: можно ли идти дальше этих геркулесовых столпов кощунства и дерзости!
Само собой разумеется, что это совсем особого рода "критики", которые не мо-гут заставить ни остановиться, ни отступить. По-прежнему, покуда хватит сил, я буду повторять и напоминать; по-прежнему буду считать это делом совести и нравствен-ным обязательством. Но не могу скрыть от вас, что служба эта очень тяжелая […] (Письмо пятнадцатое)

М.Е. Салтыков-Щедрин. Из цикла "Круглый год"
[…] Боюсь я этих бойких молодых людей, которые, ради карьеры, готовы от-речься от отца и матери, которые, так сказать, едва вышедши из пеленок, уже потря-сают указательным перстом, как бы угрожая невидимому врагу: вот я тебя! Что вы-зывает эти угрозы? какое чувство руководит этими юношами, этими неоперившимися птенцами в то время, когда они направо и налево сверкают зрачками глаз? Ненавидят ли они свое отечество (ведь, собственно говоря, они ему-то и грозят) или просто-напросто не понимают, что это за штука, которая называется отечеством?
[…] Тем не менее, не понимая, что следует разуметь под словом "отечество" и какие обязанности последнее налагает на детей своих, молодые карьеристы в то же время отлично понимают, во-первых, что доходы и оклады, с помощью которых они прожигают жизнь, получаются ими в отечестве, и, во-вторых, что нигде, кроме отече-ства, им не суждено удовлетворить той потребности молодечества, которая, за отсут-ствием знаний и привычки размышлять, преследует их на всяком месте. В этом смыс-ле и им, разумеется, не чужда идея "отечества", но какого отечества?! - того, кото-рое все стерпит, да вдобавок еще и денег даст.
[…] Отечество-пирог - вот идеал, дальше которого не идут эти незрелые, но нахальные умы. Мальчики, без году неделю вылезшие из курточек и об том только думающие, как бы урвать, укусить... ужели этого зрелища недостаточно, чтобы взволновать чувствительные сердца?
В последнее время это одностороннее отношение к задачам и формам предле-жащей жизненной деятельности, к сожалению, еще более обострилось. В массе людей "посторонних", не "провиденцияльных", уже начинают выделяться личности, кото-рые слову "отечество" придают очень серьезный смысл, которые прямо говорят, что отечеству надлежит служить, а не жрать его. Сверх того, тем же сознанием серьезно-сти проникается, в значительной степени, и современная русская литература. По-настоящему этот факт должен был бы пробуждать доверие, а он, напротив того, бе-сит. Бесит, потому что "провиденцияльные" мальчики никак не могут понять, как это вдруг пришло. Откуда взялось мнение, что отечество - не пирог, а культ, дающий очень мало прав и налагающий очень много обязанностей?! Кто это говорит? поду-майте... КТО это говорит? Это говорят люди "посторонние", которым, по-настоящему, до этого и дела-то нет! И кому они говорят это? тем, которые и днем и ночью, и в ресторанах и в кафешантанах, всегда готовы продекламировать: "а tous les coerus bien nes que la patrie est chere! (всем благородным сердцам отечество дорого. - Г.Л.)!" […] (Первое февраля)
[…] Все, что мы видим вокруг нас, все в свое время обратится частью в разва-лины, частью в навоз, одна литература вечно останется целою и непоколебленною. Одна литература изъята от законов тления, она одна не признает смерти. Несмотря ни на что, она вечно будет жить и в памятниках прошлого, и в памятниках настоящего, и в памятниках будущего. Не найдется такого момента в истории человечества, про ко-торый можно было бы с уверенностью сказать: вот момент, когда литература была упразднена. Не было таких моментов, нет и не будет. Ибо ничто так не соприкасается с идеей о вечности, ничто так не поясняет ее, как представление о литературе. Мы ис-пытуем вечность, мы стараемся понять ее - и большею частью изнемогаем в наших попытках; но вспомним о литературе - и мы, хотя отчасти, откроем тайну вечности! […] (Первое марта)
[…] Я… говорю, не заикаясь и без оговорок: да, литература украшает. Она ук-рашает, потому что служит воплощением всех духовных сил страны, и ежели ее нет, то это значит, что духовные силы находятся в отсутствии или лежат глубоко под спу-дом. Общество, не имеющее литературы, не сознает себя обществом, а только беспо-рядочным сбродом индивидуумов; страна, лишенная литературы, стоит вне общей мировой связи и привлекает любопытство лишь в качестве диковины; об государстве и говорить нечего: оно немыслимо без литературы уже по тому одному, что самым происхождением своим обязано литературе.
[…] Если б не было литературы, этого единственного сборного пункта, в кото-ром мысль человеческая может оставить прочный след, ты ходил бы теперь на четве-реньках, обросший шерстью, лакал бы болотную воду, питался бы сырыми злаками и акридами.
[…] литература имеет право допускать заблуждения, потому что она же сама и поправляет их. Но, кроме того, она и потому не может относиться к заблуждениям с желаемой щепетильностью, что они, так сказать, составляют подготовительный про-цесс той работы, в результате которой оказывается истина. Истина - не клад, слу-чайно находимый в поле, и не болид, падающий с неба совсем готовым; она дается ищущему ценою величайших жертв и усилий, ценою заблуждений. Кто не искал ис-тины, тот, конечно, не заблуждался. […] Вот, например… современные формы обще-жития… считались в свое время заблуждениями… Ах, друг мой, друг мой! трудно ведь жить без интересов идеального мира, так трудно, что, за недостатком настоящего света, человек хоть сальную свечку засветит и поставит перед собой!
[…] Я страстно и исключительно предан литературе; нет для меня образа дос-толюбезнее, достохвальнее, дороже образа, представляемого литературой; я признаю литературу всецело, со всеми уклонениями и осложнениями, даже с московскими кликушами. Порою эти осложнения бывают мучительны, но ведь они пройдут, исчез-нут, растают, и, наверное, одни только усилия честной мысли останутся незыблемы-ми - таково мое глубокое убеждение. Не будь у меня этого убеждения, этой веры в литературу, в ее животворящую мощь - мне было бы больно жить. Я так сжился с представлением, что литература есть то единственное, заповедное убежище, где мысль человеческая имеет всю возможность остаться честною и незапятнанною… Лично я обязан литературе лучшими минутами моей жизни, всеми сладкими волне-ниями ее, всеми утешениями; но я уверен, что не я один, лично обязанный, а и вся-кий, кто сознает себя человеком, не может не понимать, что вне литературы нет ни блага, ни наслаждения, ни даже самой жизни. […] (Первое мая)
[…] Как ни страстно привязан я к литературе, однако должен сознаться, что по временам эта привязанность подвергается очень решительным испытаниям.
Когда прекращается вера в чудеса - тогда и самые чудеса как бы умолкают. Когда утрачивается вера в животворящие свойства слова, то можно почти с уверенно-стью сказать, что и значение этого слова умалено до металла звенящего.
И кажется, что именно до этого мы и дошли.
По старой, закоренелой привычке я как-то невольно обращаюсь к сороковым годам и там отыскиваю примеров для сравнений. Не потому, чтобы я был пристра-стен к этой эпохе, видевшей мою молодость (я слишком часто говорил о слабых ее сторонах, чтобы быть заподозренным в пристрастии), а потому, что тогда, сдается мне, воистину существовала вера в чудеса. Правда, что она действовала в сфере до-вольно ограниченной и не выходила из пределов очень тесного кружка, но мы, юно-ши того времени, мы, члены этого кружка, несомненно ощущали на себе действие этой веры. Мы пламенели, сгорали и чувствовали себя обновленными.
[…] Вера в чудеса помогла литературе сороковых годов отыскать известные идеалы добра и истины, благодаря которым она не задохлась; она же создала те чело-вечные предания, ту честную брезгливость, которые выделили ее из общего строя жизни и дали возможность выйти незапятнанною из-под ига всевозможных давле-ний… Идеалы и предания, о которых идет речь, не изгибли и теперь. Все книги соро-ковых годов полны ими, и желающие возобновить их в своей памяти могут удовле-творить этому желанию очень легко, обратившись к этим книгам. Конечно, идеалы эти для настоящего времени несколько устарели и представляются уже недостаточ-ными, но ежели содержание идеалов и подлежит критике, то отношение к ним лите-ратуры и доныне остается в высшей степени поучительным. Это то страстно-убежденное отношение, которое даже в мертвые тела вливает дух жив, который даже пустыню призывает к жизни. Так что если бы современные литературные деятели не-сколько чаще справлялись с кладбищем сороковых годов, то нынешняя литература не только не проиграла бы от того, а, напротив, очень многое выиграла бы. По крайней мере, я совершенно искренно убежден, что холодная остервенелость, которая ныне является единственным средством для оживления страниц и столбцов и для возбуж-дения в читателе вожделения, исчезла бы сама собой и дала бы место стыду.
…Несмотря на свою изолированность, несмотря на полное отсутствие воинст-вующих элементов, литература сороковых годов, в сущности, не оставалась без влия-ния и на большинство тогдашней интеллигенции. Как ни испорчены и ни себялюбивы были представители этой интеллигенции, но в молодых ее отпрысках уже можно бы-ло подметить некоторые несомненные пробуждения, замечательные по своей мучи-тельной искренности. Создался особенный тип "лишних" людей, не только скептиче-ски относившихся к своей внутренней цельности, но и положительно изнемогавших под игом двоегласия, источником которого была, с одной стороны, литература, а с другой - жизнь. […] Сравните эти страдания внутреннего двоегласия с несомне-вающеюся целостностью современных проворных людей, которые, с хладной пеной у рта, даже любовь к отечеству готовы эксплуатировать в пользу продажи распивочно и навынос, - и вы почувствуете, что ежели не особенно лестно было жить в обществе людей, прямо называвших себя "лишними", то все-таки не так несомненно мерзко, как жить в обществе людей, для которых все уже до того паскудно ясно, что пред-ставление о рубле, в смысле привлекательности, уступает лишь представлению о та-ковых же двух, а если больше, то, разумеется, и того лучше.
[…] Словом сказать, литература сороковых годов уже тем одним оставила по себе неизгладимую память, что она была литературой серьезно убежденной. Не зная никаких свобод, ежечасно изнемогая на прокрустовом ложе всевозможных укорачи-ваний, она не отказывалась от своих идеалов, не предавала их и не говорила себе в утешение: жив курилка, не умер! Ибо "курилка", собственно говоря, даже жив не был, а только едва-едва тлелся. […] (Первое ноября)

М.Е. Салтыков-Щедрин. Из незаконченного очерка <"Когда страна или общество…">
[…] Я знаю, мне скажут, что я повторяюсь. […] Я говорю о стыде, все о стыде, и желал бы напоминать о стыде всечасно. По-моему, это главное. Как скоро в обществе пробужден стыд, так немедленно является потребность действовать и поступать так, чтоб не было стыдно. С первого взгляда этот афоризм кажется достаточно наивным, но он наивен только по форме, а по существу в высшей степени правилен и справедлив. Стыд есть драгоценнейшая способность человека ставить свои поступки в соответст-вии с требованиями той высшей совести, которая завещана историей человечества. И рабство тогда только исчезнет из сердца человека, когда он почувствует себя охвачен-ным стыдом. Стыдом всего, что ни происходит окрест: и слез, и смеха, и стонов, и ли-кований. Ни к чему нельзя прикоснуться, ни о чем помыслить без краски стыда.
Вот почему я повторяюсь и буду повторяться. Хотелось бы, чтоб чувство стыда перешло из области утопии в действительность. Быть может, я никогда ничего не достигну в этом смысле, но ведь, по справедливости говоря, когда человек мыслит так или иначе, он очень редко имеет в виду, что из этого непременно должен выйти прак-тический результат. Он просто мыслит так, потому что иначе мыслить не может.
[…] Повторяю: напоминать о стыде не только полезно, но всего более в на-стоящее время нужно. Стыд - это своего рода учение, это целая система… Взывать к стыду, будить стыд, пропагандировать, что лесть вредна, а вероломство паскудно, - помилуйте! что же тут "превратного"?


1 января 1876 г. Ф.М. Достоевский возобновляет свой "Дневник писателя", теперь уже как отдельный ежемесячный моножурнал (в 1873 г. "Дневник" печатался в "Гра-жданине"). Писатель получает возможность в свободной форме затронуть множество тем, беседовать с читателем на злобу дня, раскрывать ему смысл событий, их внут-реннюю связь. О чем бы ни писал Достоевский, как бы ни уповал - вольно или не-вольно - на возможность осуществить "золотой век" в рамках существующего госу-дарства, он, тем не менее, везде оставался защитником "униженных и оскорблен-ных", видящим социальное неблагополучие общества. Подтверждением этого и яв-ляются приведенные ниже отрывки из моножурнала писателя.

Ф.М. Достоевский. "Дневник писателя". 1876, январь
Глава вторая. I. Мальчик с ручкой
Дети странный народ, они снятся и мерещатся. Перед елкой и в самую елку пе-ред Рождеством я все встречал на улице, на известном углу, одного мальчишку, никак не более как лет семи. В страшный мороз он был одет почти по-летнему, но шея у не-го была обвязана каким-то старьем, - значит, его все же кто-то снаряжал, посылая. Он ходил "с ручкой"; это технический термин, значит - просить милостыню. Тер-мин выдумали сами эти мальчики. Таких, как он, множество, они вертятся на вашей дороге и завывают что-то заученное; но этот не завывал и говорил как-то невинно и непривычно и доверчиво смотрел мне в глаза, - стало быть, лишь начинал профес-сию. На расспросы мои он сообщил, что у него сестра, сидит без работы, больная; может, и правда, но только я узнал потом, что этих мальчишек тьма-тьмущая: их вы-сылают "с ручкой" хотя бы в самый страшный мороз, и если ничего не наберут, то наверно их ждут побои. Набрав копеек, мальчик возвращается с красными, окоче-невшими руками в какой-нибудь подвал, где пьянствует какая-нибудь шайка халат-ников… Там, в подвалах, пьянствуют с ними их голодные и битые жены, тут же пи-щат голодные грудные их дети. Водка, и грязь, и разврат, а главное, водка. С набран-ными копейками мальчишку тотчас же посылают в кабак, и он приносит еще вина. В забаву и ему иногда нальют в рот косушку и хохочут, когда он, с пресекшимся дыха-нием, упадет чуть не без памяти на пол.
[…] Когда он подрастет, его поскорее сбывают куда-нибудь на фабрику, но все, что он заработает, он опять обязан приносить к халатникам, а те опять пропивают. Но уж и до фабрики эти дети становятся совершенными преступниками. Они бродяжат по городу и знают такие места в разных подвалах, в которые можно пролезть и где можно переночевать незаметно. Один из них ночевал несколько ночей сряду у одного дворника в какой-то корзине, и тот его так и не замечал. Само собою, становятся во-ришками. Воровство обращается в страсть даже у восьмилетних детей, иногда даже без всякого сознания о преступности действия. Под конец переносят все - голод, хо-лод, побои, - только за одно, за свободу, и убегают от своих халатников бродяжить уже от себя. Это дикое существо не понимает иногда ничего, ни где он живет, ни ка-кой он нации, есть ли Бог, есть ли государь; даже такие передают об них вещи, что невероятно слышать, и, однако же, все факты.
II. Мальчик у Христа на елке
Но я романист, и, кажется, одну "историю" сам сочинил. Почему я пишу: "ка-жется", ведь я сам знаю наверно, что сочинил, но мне все мерещится, что это где-то и когда-то случилось, именно это случилось как раз накануне Рождества, в каком-то огромном городе и в ужасный мороз.
Мерещится мне, был в подвале мальчик, но еще очень маленький, лет шести или даже менее. Этот мальчик проснулся утром в сыром и холодном подвале. Одет он был в какой-то халатик и дрожал. Дыхание его вылетало белым паром, и он, сидя в углу на сундуке, от скуки нарочно пускал этот пар изо рта и забавлялся, смотря, как он вылетает. Но ему очень хотелось кушать. Он несколько раз с утра подходил к на-рам, где на тонкой, как блин, подстилке и на каком-то узле под головой вместо по-душки лежала больная мать его. Как она здесь очутилась? Должно быть, приехала с своим мальчиком из чужого города и вдруг захворала. Хозяйку углов захватили еще два дня тому в полицию; жильцы разбрелись, дело праздничное, а оставшийся один халатник уже целые сутки лежал мертво пьяный, не дождавшись и праздника. В дру-гом углу комнаты стонала от ревматизма какая-то восьмидесятилетняя старушонка, жившая когда-то и где-то в няньках, а теперь помиравшая одиноко, охая, брюзжа и ворча на мальчика, так что он уже стал бояться подходить к ее углу близко. Напиться-то он где-то достал в сенях, но корочки нигде не нашел и раз в десятый уже подходил разбудить свою маму. Жутко стало ему наконец в темноте: давно уже начался вечер, а огня не зажигали. Ощупав лицо мамы, он подивился, что она совсем не двигается и стала такая же холодная, как стена. "Очень уж здесь холодно", - подумал он, посто-ял немного, бессознательно забыв свою руку на плече покойницы, потом дохнул на свои пальчики, чтоб отогреть их, и вдруг, нашарив на нарах свой картузишко, поти-хоньку, ощупью, пошел из подвала. Он еще бы и раньше пошел, да все боялся вверху, на лестнице, большой собаки, которая выла весь день у соседских дверей. Но собаки уже не было, и он вдруг вышел на улицу.
Господи, какой город! Никогда еще он не видал ничего такого. Там, откудова он приехал, по ночам такой черный мрак, один фонарь на всю улицу. Деревянные ни-зенькие домишки запираются ставнями; на улице, чуть смеркнется - никого, все за-творяются по домам, и только завывают целые стаи собак, сотни и тысячи их, воют и лают всю ночь. Но там было зато так тепло и ему давали кушать, а здесь - господи, кабы покушать! И какой здесь стук и гром, какой свет и люди, лошади и кареты, и мороз, мороз! Мерзлый пар валит от загнанных лошадей, из жарко дышащих морд их; сквозь рыхлый снег звенят об камни подковы, и все так толкаются, и, господи, так хо-чется поесть, хоть бы кусочек какой-нибудь, и так больно стало вдруг пальчикам. Мимо прошел блюститель порядка и отвернулся, чтоб не заметить мальчика.
Вот и опять улица, - ох, какая широкая! Вот здесь так раздавят наверно; как они все кричат, бегут и едут, а свету-то, свету-то! А это что? Ух, какое большое стек-ло, а за стеклом комната, а в комнате дерево до потолка; это елка, а на елке сколько огней, сколько золотых бумажек и яблоков, а кругом тут же куколки, маленькие ло-шадки; а по комнате бегают дети, нарядные, чистенькие, смеются и играют, и едят, и пьют что-то. Вот эта девочка начала с мальчиком танцевать, какая хорошенькая де-вочка! Вот и музыка, сквозь стекло слышно. Глядит мальчик, дивится, уж и смеется, а у него болят уже пальчики и на ножках, а на руках стали совсем красные, уж не сги-баются и больно пошевелить. И вдруг вспомнил мальчик про то, что у него так болят пальчики, заплакал и побежал дальше, и вот опять видит он сквозь другое стекло комнату, опять там деревья, но на столах пироги, всякие - миндальные, красные, желтые, и сидят там четыре богатые барыни, а кто придет, они тому дают пироги, а отворяется дверь поминутно, входит к ним с улицы много господ. Подкрался маль-чик, отворил вдруг дверь и вошел. Ух, как на него закричали и замахали! Одна бары-ня подошла поскорее и сунула ему в руку копеечку, а сама отворила ему дверь на улицу. Как он испугался! А копеечка тут же выкатилась и зазвенела по ступенькам: не мог он согнуть свои красные пальчики и придержать ее. Выбежал мальчик и пошел поскорей-поскорей, а куда, сам не знает. Хочется ему опять заплакать, да уж боится, и бежит, бежит и на ручки дует. И тоска берет его, потому что стало ему вдруг так оди-ноко и жутко, и вдруг, господи! Да что ж это опять такое? Стоят люди толпой и ди-вятся: на окне за стеклом три куклы, маленькие, разодетые в красные и зеленые платьица и совсем-совсем как живые! Какой-то старичок сидит и будто бы играет на большой скрипке, два других стоят тут же и играют на маленьких скрипочках, и в такт качают головками, и друг на друга смотрят, и губы у них шевелятся, говорят, со-всем говорят, - только вот из-за стекла не слышно. И подумал сперва мальчик, что они живые, а как догадался совсем, что это куколки, - вдруг рассмеялся. Никогда он не видал таких куколок и не знал, что такие есть! И плакать-то ему хочется, но так смешно-смешно на куколок. Вдруг ему почудилось, что сзади его кто-то схватил за халатик: большой злой мальчик стоял подле и вдруг треснул его по голове, сорвал картуз, а сам снизу поддал ему ножкой. Покатился мальчик наземь, тут закричали, обомлел он, вскочил и бежать-бежать, и вдруг забежал сам не знает куда, в подворот-ню, на чужой двор, - и присел за дровами: "Тут не сыщут, да и темно".
Присел он и скорчился, а сам отдышаться не может от страху и вдруг, совсем вдруг, стало так ему хорошо: ручки и ножки вдруг перестали болеть и стало так тепло, так тепло, как на печке; вот он весь вздрогнул: ах, да ведь он было заснул! Как хорошо тут заснуть: "Посижу здесь и пойду опять посмотреть на куколок, - подумал мальчик и усмехнулся, вспомнив про них, - совсем как живые!.." И вдруг ему послышалось, что над ним запела его мама песенку. "Мама, я сплю, ах, как тут спать хорошо!"
- Пойдем ко мне на елку, мальчик, - прошептал над ним вдруг тихий голос.
Он подумал было, что это все его мама, но нет, не она; кто же это его позвал, он не видит, но кто-то нагнулся над ним и обнял его в темноте, а он протянул ему руку и… и вдруг - о, какой свет! О, какая елка! Да и не елка это, он и не видал еще таких деревьев! Где это он теперь: все блестит, все сияет и кругом все куколки, - но нет, это все мальчики и девочки, только такие светлые, все они кружатся около него, ле-тают, все они целуют его, берут его, несут с собою, да и сам он летит, и видит он: смотрит его мама и смеется на него радостно.
- Мама! Мама! Ах, как хорошо тут, мама! - кричит ей мальчик, и опять це-луется с детьми, и хочется ему рассказать им поскорее про тех куколок за стеклом. - Кто вы, мальчики? Кто вы, девочки? - спрашивал он, смеясь и любя их.
- Это "Христова елка", - отвечают они ему. - У Христа всегда в этот день елка для маленьких деточек, у которых там нет своей елки… - И узнал он, что маль-чики эти и девочки все были все такие же, как он, дети, но одни замерзли еще в своих корзинах, в которых их подкинули на лестницы к дверям петербургских чиновников, другие задохлись у чухонок, от воспитательного дома на прокормлении, третьи умер-ли у иссохшей груди своих матерей (во время самарского голода), четвертые задох-лись в вагонах третьего класса от смраду, и все-то они теперь здесь, все они теперь как ангелы, все у Христа, и он сам посреди их, и простирает к ним руки, и благослов-ляет их и их грешных матерей… А матери этих детей все стоят тут же, в сторонке, и плачут, каждая узнает своего мальчика или девочку, а они подлетают к ним и целуют их, утирают им слезы своими ручками и упрашивают их не плакать, потому что им здесь так хорошо…
А внизу, наутро, дворники нашли маленький трупик забежавшего и замерзшего за дровами мальчика; разыскали и его маму... Та умерла еще прежде его; оба свиде-лись у Господа Бога в небе.
И зачем же я сочинил такую историю, так не идущую в обыкновенный разум-ный дневник, да еще писателя? А еще обещал рассказы преимущественно о событиях действительных! Но вот в том-то и дело, мне все кажется и мерещится, что все это могло случиться действительно, - то есть то, что происходило в подвале и за дрова-ми, а там об елке у Христа - уж и не знаю, как вам сказать, могло ли оно случиться или нет? На то я и романист, чтоб выдумывать.
Глава третья. 1. Российское общество покровительства животным…
[…] И вот раз, перед вечером, мы стояли на станции, на постоялом дворе, в ка-ком селе не помню, кажется в Тверской губернии; село было большое и богатое. Через полчаса готовились тронуться, а пока я смотрел в окно и увидел следующую вещь.
Прямо против постоялого двора через улицу приходился станционный дом. Вдруг к крыльцу его подлетела курьерская тройка и выскочил фельдъегерь в полном мундире, с узенькими тогдашними фалдочками назади, в большой трехугольной шляпе с белыми, желтыми и, кажется, зелеными перьями (забыл эту подробность и мог бы справиться, но мне помнится, что мелькали и зеленые перья). Фельдъегерь был высо-кий, чрезвычайно плотный и сильный детина с багровым лицом. Он пробежал в стан-ционный дом и уж наверно "хлопнул" там рюмку водки. Помню, мне тогда сказал наш извозчик, что такой фельдъегерь всегда на каждой станции выпивает по рюмке, без то-го не выдержал бы "такой муки". Между тем к почтовой станции подкатила новая пе-ременная лихая тройка, и ямщик, молодой парень лет двадцати, держа на руке армяк, сам в красной рубахе, вскочил на облучок. Тотчас же выскочил и фельдъегерь, сбежал с ступенек и сел в тележку. Ямщик тронул, но не успел он и тронуть, как фельдъегерь приподнялся и молча, безо всяких каких-нибудь слов, поднял свой здоровенный пра-вый кулак и сверху, больно опустил его в самый затылок ямщика. Тот весь тряхнулся вперед, поднял кнут и изо всей силы охлестнул коренную. Лошади рванулись, но это вовсе не укротило фельдъегеря. Тут был метод, а не раздражение, нечто предвзятое и испытанное многолетним опытом, и страшный кулак взвился снова и снова ударил в затылок. Затем снова и снова, и так продолжалось, пока тройка не скрылась из виду. Разумеется, ямщик, едва державшийся от ударов, беспрерывно и каждую секунду хле-стал лошадей, как бы выбитый из ума, и наконец нахлестал их до того, что они неслись как угорелые. Наш извозчик объяснил мне, что и все фельдъегеря почти так же ездят, а что этот особенно, и его все уже знают; что он, выпив водки и вскочив в тележку, на-чинает всегда с битья и бьет "все на этот самый манер", безо всякой вины, бьет ровно, подымает и опускает и "продержит так ямщика с версту на кулаках, а затем уж пере-станет. Коли соскучится, может, опять примется середи пути, а может, бог пронесет; зато уж всегда подымается опять, как подъезжать опять к станции: начнет примерно за версту и пойдет подымать и опускать, таким манером и подъедет к станции, чтобы все в селе на него удивлялись; шея-то потом с месяц болит". Парень воротится, смеются над ним: "Ишь тебе фельдъегерь шею накостылял", а парень, может, в тот же день при-бьет молоду жену: "Хоть с тебя сорву"; а может, и за то, что "смотрела и видела"…
[…] Эта отвратительная картинка осталась в воспоминаниях моих на всю жизнь. Я никогда не мог забыть фельдъегеря и многое позорное и жестокое в русском народе как-то поневоле и долго потом наклонен был объяснять уж, конечно, слишком односторонне. Вы поймете, что дело идет лишь о давно минувшем.
[…] О, без сомнения, теперь не сорок лет назад, и курьеры не бьют народ… Нет фельдъегеря, зато есть "зелено-вино". Каким образом зелено-вино может походить на фельдъегеря? - Очень может, - тем, что оно так же скотинит и зверит человека, ожесточает его и отвлекает от светлых мыслей, тупит его перед всякой доброй пропа-гандой. Пьяному не до сострадания… пьяный бросает жену и детей своих. Пьяный муж пришел к жене, которую бросил и не кормил с детьми много месяцев, и потребо-вал водки, и стал бить ее, чтобы вымучить еще водки, а несчастная каторжная работ-ница (вспомните женский труд и во что он у нас пока ценится), не знавшая, чем детей прокормить, схватила нож и пырнула его ножом. Это случилось недавно, и ее будут судить. И напрасно я рассказал об ней, ибо таких случаев сотни и тысячи, только раз-верните газеты. Но главнейшее сходство зелена-вина с фельдъегерем, бесспорно, в том, что оно так же неминуемо и так же неотразимо стоит над человеческой волей.
Почтенное Общество покровительства животным состоит из семисот пятидеся-ти членов, людей, могущих иметь влияние. Ну что если б оно захотело поспособство-вать хоть немного уменьшению в народе пьянства и отравления целого поколения вином! Ведь иссякает народная сила, глохнет источник будущих богатств, беднеет ум и развитие, - и что вынесут в уме и сердце своем современные дети народа, взрос-шие в скверне отцов своих? Загорелось село и в селе церковь, вышел целовальник и крикнул народу, что если бросят отстаивать церковь, а отстоят кабак, то выкатит на-роду бочку. Церковь сгорела, а кабак отстояли. Примеры эти еще пока ничтожные, ввиду неисчисленных будущих ужасов. […] Да и одно ли вино свирепствует и раз-вращает народ в наше удивительное время? Носится как бы какой-то дурман повсе-местно, какой-то зуд разврата. В народе началось какое-то неслыханное извращение идей с повсеместным поклонением материализму. Материализмом я называю, в дан-ном случае, преклонение народа перед деньгами, пред властью золотого мешка. В на-род как бы вдруг прорвалась мысль, что мешок теперь все, заключает в себе всякую силу, а что все, о чем говорили ему и чему учили его доселе отцы, - все вздор.
[…] что-то носится в воздухе полное материализма и скептицизма; началось обожание даровой наживы, наслаждения без труда; всякий обман, всякое злодейство совершаются хладнокровно; убивают, чтобы вынуть хоть рубль из кармана. Я ведь знаю, что и прежде было много скверного, но ныне, бесспорно, удесятерилось. Глав-ное, носится такая мысль, такое как бы учение или верование. В Петербурге, две-три недели тому, молоденький паренек, извозчик, вряд ли даже совершеннолетний, вез ночью старика и старуху и, заметив, что старик без сознания пьян, вынул перочинный ножичек и стал резать старуху. Их захватили, и дурачок тут же повинился: "Не знаю, как и случилось и как ножичек очутился в руках". И вправду, действительно не знал. Вот тут так именно среда. Его захватило и затянуло, как в машину, в современный зуд разврата, в современное направление народное, - даровая нажива, ну как не попро-бовать, хоть перочинным ножичком.
[…] Я никогда не мог понять мысли, что лишь одна десятая доля людей должна получать высшее развитие, а остальные девять десятых должны лишь послужить к тому материалом и средством, а сами оставаться во мраке. Я не хочу мыслить и жить иначе, как с верой, что все наши девяносто миллионов русских (или там сколько их тогда народится) будут все, когда-нибудь, образованы, очеловечены и счастливы. Я знаю и верую твердо, что всеобщее просвещение никому у нас повредить не может. Верую даже, что царство мысли и света способно водвориться у нас, в нашей России, еще скорее, может быть, чем где бы то ни было, ибо у нас и теперь никто не захочет стать за идею о необходимости озверения одной части людей для благосостояния другой части, изображающей собою цивилизацию, как это везде во всей Европе. […]

Ф.М. Достоевский. "Дневник писателя". 1876, март
Глава первая. IV. Мечты о Европе
[…] В самом деле, кто провозгласил в этот раз республику? Все буржуа и мел-кие собственники. Давно ль они сделались такими республиканцами, и не они ль до-селе более всего боялись республики, видя в ней лишь одну неурядицу и один шаг к страшному для них коммунизму? Конвент, в первую революцию, раздробил во Фран-ции крупную собственность эмигрантов и церкви на мелкие участки и стал продавать их, ввиду беспрерывного тогдашнего финансового кризиса. Эта мера обогатила ог-ромную часть французов и дала ей возможность уплатить, через восемьдесят лет, пять миллиардов контрибуции, почти не поморщившись. Но, способствовав времен-ному благосостоянию, мера эта на страшно долгое время парализовала стремления демократические, безмерно умножив армию собственников и предав Францию без-граничному владычеству буржуазии - первого врага демоса. Без этой меры не удер-жалась бы ни за что буржуазия столь долго во главе Франции, заместив собою преж-них повелителей Франции - дворян. Но вследствие того ожесточился и демос уже непримиримо: сама же буржуазия извратила естественный ход стремлений демокра-тических и обратила их в жажду мести и ненависти. Обособление партий дошло до такой степени, что весь организм страны разрушился окончательно, даже до устране-ния всякой возможности восстановить его. Если еще держится до сих пор Франция как бы в целом виде, то единственно по тому закону природы, по которому даже и горсть снега не может растаять раньше определенного на то срока. Вот этот-то при-зрак целости несчастные буржуа, а с ними и множество простодушных людей в Евро-пе, продолжают еще принимать за живую силу организма, обманывая себя надеждой и в то же время трепеща от страха и ненависти. Но в сущности единение исчезло окончательно. Олигархи имеют в виду лишь пользу богатых, демократия лишь пользу бедных, а об общественной пользе, пользе всех и о будущем всей Франции там уж никто теперь не заботится, кроме мечтателей социалистов и мечтателей позитивистов, выставляющих вперед науку и ждущих от нее всего, то есть нового единения людей и новых начал общественного организма, уже математически твердых и незыблемых. Но наука, на которую столь надеются, вряд ли в состоянии взяться за это дело сейчас. Трудно представить, чтоб она уже настолько знала природу человеческую, чтоб без-ошибочно установить новые законы общественного организма. […]

Ф.М. Достоевский. "Дневник писателя". 1877, декабрь
Глава вторая. I. Смерть Некрасова. О том, что сказано было на его могиле
Умер Некрасов. Я видел его в последний раз за месяц до его смерти. Он казался тогда почти уже трупом, так что странно было даже видеть, что такой труп говорит, шевелит губами. Но он не только говорил, но и сохранял всю ясность ума. Кажется, он все еще не верил в возможность близкой смерти. За неделю до смерти с ним был паралич правой стороны тела, и вот 28-го утром я узнал, что Некрасов умер накануне, 27-го, в 8 часов вечера. В тот же день я пошел к нему. Страшно изможденное страда-нием и искаженное лицо его как-то особенно поражало. Уходя, я слышал, как псал-тирщик четко и протяжно прочел над покойным: "Несть человек, иже не согрешит". Воротясь домой, я не мог уже сесть за работу; взял все три тома Некрасова и стал чи-тать с первой страницы. […] в эту ночь я перечел чуть не две трети всего, что написал Некрасов, и буквально в первый раз дал себе отчет: как много Некрасов, как поэт, во все эти тридцать лет, занимал места в моей жизни! Как поэт, конечно. Лично мы схо-дились мало и редко и лишь однажды вполне с беззаветным, горячим чувством, именно в самом начале нашего знакомства, в сорок пятом году, в эпоху "Бедных лю-дей". Но я уже рассказывал об этом. Тогда было между нами несколько мгновений, в которые, раз навсегда, обрисовался передо мною этот загадочный человек самой су-щественной и самой затаенной стороной своего духа. Это именно, как мне разом по-чувствовалось тогда, было раненное в самом начале жизни сердце, и эта-то никогда не заживавшая рана его и была началом и источником всей страстной, страдальческой поэзии его на всю потом жизнь.
[…] я не равняю Некрасова с Пушкиным, я не меряю аршином, кто выше, кто ниже, потому что тут не может быть ни сравнения, ни даже вопроса о нем. Пушкин, по обширности и глубине своего русского гения, до сих пор есть как солнце над всем на-шим русским интеллигентным мировоззрением. Он великий и непонятый еще предвоз-веститель. Некрасов есть лишь малая точка в сравнении с ним, малая планета, но вы-шедшая из этого же великого солнца. И мимо всех мерок: кто выше, кто ниже, за Не-красовым остается бессмертие, вполне им заслуженное, и я уже сказал почему - за преклонение его перед народной правдой, что происходило в нем не из подражания ка-кого-нибудь, не вполне по сознанию даже, а потребностью, неудержимой силой.
[…] у него была своя, своеобразная сила в душе, не оставлявшая его нико-гда, - это истинная, страстная, а главное, непосредственная любовь к народу. Он бо-лел о страданиях его всей душою, но видел в нем не один лишь униженный рабством образ, звериное подобие, но смог силой любви своей постичь почти бессознательно и красоту народную, и силу его, и ум его, и страдальческую кротость его и даже частию уверовать и в будущее предназначение его.


На протяжении всей своей жизни, всего своего творчества В.С. Соловьев постоянно напоминал, что главный вопрос - для отдельного человека, для народа, для всего человечества - есть вопрос о достойном существовании. Многие работы В.С. Со-ловьева подлежали цензурному запрету. Его идею "свободной теократии", как и во-обще деятельность этого публициста и философа, обер-прокурор святейшего Синода К.П. Победоносцев считал "вредной для России и православия".
Церковно-политические поиски Соловьева претерпевали эволюцию, но главное в них было неизменно - принцип всеединства, основанный на безусловных нормах христианской нравственности. Другой аспект соловьевского всеединства - его не-приятие национализма, национального самодовольства. Истинный патриот России, В.С. Соловьев был далек от "патриотов ликующих"; его патриотизм требовал, "чтобы мы хотели действительно практически помочь своему народу в его бедах".

В.С. Соловьев. "Три силы"
От начала истории три коренные силы управляли человеческим развитием. Первая стремится подчинить человечество во всех сферах и на всех степенях его жиз-ни одному верховному началу, в его исключительном единстве стремится смешать и слить все многообразие частных форм, подавить самостоятельность лица, свободу личной жизни. Один господин и мертвая масса рабов - вот последнее осуществление этой силы. Если бы она получила исключительное преобладание, то человечество окаменело бы в мертвом однообразии и неподвижности. Но вместе с этой силой дей-ствует другая, прямо противоположная; она стремится разбить твердыню мертвого единства, дать везде свободу частным формам жизни, свободу лицу и его деятельно-сти; под ее влиянием отдельные элементы человечества становятся исходными точ-ками жизни, действуют исключительно из себя и для себя, общее теряет значение ре-ального существенного бытия, превращается в что-то отвлеченное, пустое, в фор-мальный закон, а наконец, и совсем лишается всякого смысла. Всеобщий эгоизм и анархия, множественность отдельных единиц без всякой внутренней связи - вот крайнее выражение этой силы. Если бы она получила исключительное преобладание, то человечество распалось бы на свои составные стихии, жизненная связь порвалась бы и история окончилась войной всех против всех, самоистреблением человечества. Обе эти силы имеют отрицательный, исключительный характер: первая исключает свободную множественность частных форм и личных элементов, свободное движе-ние, прогресс, вторая - столь же отрицательно относится к единству, к общему вер-ховному началу жизни, разрывает солидарность целого. Если бы только эти две силы управляли историей человечества, то в ней не было бы ничего, кроме вражды и борь-бы, не было бы никакого положительного содержания; в результате история была бы только механическим движением, определяемым двумя противоположными силами и идущим по их диагонали. Внутренней целости и жизни нет у обеих этих сил, а следо-вательно, не могут они ее дать и человечеству. Но человечество не есть мертвое тело и история не есть механическое движение, а потому необходимо присутствие третьей силы, которая дает положительное содержание двум первым, освобождает их от их ис-ключительности, примиряет единство высшего начала с свободной множественностью частных форм и элементов, созидает таким образом целость общечеловеческого орга-низма и дает ему внутреннюю тихую жизнь. И действительно, мы находим в истории всегда совместное действие трех этих сил, и различие между теми и другими историче-скими эпохами и культурами заключается только в преобладании той или другой силы, стремящейся к своему осуществлению, хотя полное осуществление для двух первых сил, именно вследствие их исключительности, - физически невозможно.
Оставляя в стороне древние времена и ограничиваясь современным человече-ством, мы видим совместное существование трех исторических миров, трех культур, резко между собою различающихся, - я разумею мусульманский Восток, Западную цивилизацию и мир Славянский: все, что находится вне их, не имеет общего мирово-го значения, не оказывает прямого влияния на историю человечества. В каком же от-ношении стоят эти три культуры к трем коренным силам исторического развития?
Что касается мусульманского Востока, то не подлежит никакому сомнению, что он находится под преобладающим влиянием первой силы - силы исключитель-ного единства. Все там подчинено единому началу религии, и притом сама эта рели-гия является с крайне исключительным характером, отрицающим всякую множест-венность форм, всякую индивидуальную свободу. Божество в исламе является абсо-лютным деспотом, создавшим по своему произволу мир и людей, которые суть толь-ко слепые орудия в его руках; единственный закон бытия для Бога есть Его произвол, а для человека - слепой неодолимый рок. Абсолютному могуществу в Боге соответ-ствует в человеке абсолютное бессилие. Мусульманская религия прежде всего подав-ляет лицо, связывает личную деятельность, вследствие же этого, разумеется, все про-явления и различные формы этой деятельности задерживаются, не обособляются, убиваются в зародыше. Поэтому в мусульманском мире все сферы и степени общече-ловеческой жизни являются в состоянии слитности, смещения, лишены самостоя-тельности относительно друг друга и все вместе подчинены одной подавляющей вла-сти религии. В сфере социальной мусульманство не знает различия между церковью, государством и собственно обществом, или земством. Все социальное тело мусуль-манства представляет сплошную безразличную массу, над которой возвышается один деспот, соединяющий в себе и духовную и светскую высшую власть. Единственный кодекс законов, определяющий все церковные, политические и общественные отно-шения, есть Алкоран; представители духовенства суть вместе с тем и судьи; впрочем, духовенства в собственном смысле нет, так же как нет и особенной гражданской вла-сти, а господствует смешение того и другого.
[…] Что мусульманский Восток находится под господством первой из трех сил, подавляющей все жизненные элементы и враждебной всякому развитию, это доказы-вается кроме приведенных характеристических черт еще тем простым фактом, что в течение двенадцати столетии мусульманский мир не сделал ни одного шага на пути внутреннего развития; нельзя указать здесь ни на один признак последовательного органического прогресса. Мусульманство сохранилось неизменно в том состоянии, в каком было при первых калифах, но не могло сохранить прежней силы, ибо по закону жизни, не идя вперед, оно тем самым шло назад, и потому неудивительно, что совре-менный мусульманский мир представляет картину такого жалкого упадка.
Прямо противуположный характер являет, как известно, Западная цивилизация; здесь мы видим быстрое и непрерывное развитие, свободную игру сил, самостоятель-ность и исключительное самоутверждение всех частных форм Я, индивидуальных эле-ментов - признаки, несомненно показывающие, что эта цивилизация находится под господствующим влиянием второго из трех исторических начал. Уже самый религиоз-ный принцип, легший в основу Западной цивилизации, хотя он представлял лишь од-ностороннюю и, следовательно, искаженную форму христианства, был все-таки же не-сравненно богаче и способнее к развитию, нежели ислам. Но и этот принцип с самых первых времен западной истории не является исключительной силой, подавляющей все другие: волей-неволей он должен считаться с чуждыми ему началами. Ибо рядом с представительницей религиозного единства - римской церковью - выступает мир германских варваров, принявший католичество, но далеко не проникнутый им, сохра-нивший начало не только отличное от католического, но и прямо ему враждебное - начало безусловной индивидуальной свободы, верховного значения личности. Этот первоначальный дуализм германо-римского мира послужил основанием для новых обособлений. Ибо каждый частный элемент на Западе, имея перед собою не одно нача-ло, которое его всецело бы подчиняло себе, а два противоположные и враждебные ме-жду собою, тем самым получал для себя свободу; существование другого начала осво-бождало его от исключительной власти первого, и наоборот.
Каждая сфера деятельности, каждая форма жизни на Западе, обособившись и отделившись от всех других, стремится в этой своей отдельности получить абсолют-ное значение, исключить все остальные; стать одна всем, и вместо того, по непрелож-ному закону конечного бытия, приходит в своей изолированности к бессилию и ни-чтожеству, захватывая чуждую область, теряет силу в своей собственной. Так, цер-ковь западная, отделившись от государства, но присвоивая себе в этой отдельности государственное значение, сама ставшая церковным государством, кончает тем, что теряет всякую власть и над государством и над обществом. Точно так же государство, отделенное и от церкви и от народа и в своей исключительной централизации при-своившее себе абсолютное значение, под конец лишается всякой самостоятельности, превращается в безразличную форму общества, в исполнительное орудие народного голосования, а сам народ, или земство, восставшее и против церкви и против государ-ства, как только побеждает их, в своем революционном движении не может удержать своего единства, распадается на враждебные классы и затем необходимо должен рас-пасться и на враждебные личности. Общественный организм Запада, разделившийся сначала на частные организмы, между собою враждебные, должен под конец раздро-биться на последние элементы, на атомы общества, то есть отдельные лица, и эгоизм корпоративный, кастовый должен перейти в эгоизм личный. Принцип этого послед-него распадения был впервые ясно выражен в великом революционном движении прошлого века, которое, таким образом, можно считать началом полного откровения той силы, которая двигала всем западным развитием.
[…] В старой Европе жизнь человеческая получала свое идеальное содержание от католичества, с одной стороны, и от рыцарского феодализма - с другой. Это иде-альное содержание давало старой Европе ее относительное единство и высокую ге-роическую силу, хотя уже оно таило в себе начало того дуализма, который должен был необходимо привести к последующему распадению. Революция окончательно отвергла старые идеалы, что было, разумеется, необходимо, но по своему отрица-тельному характеру не могла дать новых. Она освободила индивидуальные элементы, дала им абсолютное значение, но лишила их деятельность необходимой почвы и пи-щи; поэтому мы видим, что чрезмерное развитие индивидуализма в современном За-паде ведет прямо к своему противоположному - к всеобщему обезличению и опо-шлению. Крайняя напряженность личного сознания, не находя себе соответствующе-го предмета, переходит в пустой и мелкий эгоизм, который всех уравнивает. Старая Европа в богатом развитии своих сил произвела великое многообразие форм, множе-ство оригинальных, причудливых явлений; были у нее святые монахи, что из христи-анской любви к ближнему жгли людей тысячами; были благородные рыцари, всю жизнь сражавшиеся за дам, которых никогда не видали, были философы, делавшие золото и умиравшие с голоду, были ученые схоластики, рассуждавшие о богословии как математики, а о математике как богословы. Только эти оригинальности, эти дикие величия делают Западный мир интересным для мыслителя и привлекательным для художника. Все его положительное содержание в прошлом, ныне же, как известно, единственное величие, еще сохраняющее свою силу на Западе, есть величие капитала; единственное существенное различие и неравенство между людьми, еще существую-щее там, - это неравенство богача и пролетария, но и ему грозит великая опасность со стороны революционного социализма. Социализм имеет задачей преобразовать экономические отношения общества введением большей равномерности в распреде-лении материального богатства. Едва ли можно сомневаться, что социализму обеспе-чен на Западе скорый успех в смысле победы и господства рабочего сословия. Но на-стоящая цель этим достигнута не будет. Ибо как вслед за победой третьего сословия (буржуазии) выступило враждебное ему четвертое, так и предстоящая победа этого последнего вызовет, наверно, пятое, то есть новый пролетариат, и т.д. Против соци-ально-экономической болезни Запада, как против рака, всякие операции будут только паллиативами.
[…] И в сфере общественной жизни, и в сфере знания и творчества вторая ис-торическая сила, управляющая развитием Западной цивилизации, будучи предостав-лена сама себе, неудержимо приводит под конец к всеобщему разложению на низшие составные элементы, к потере всякого универсального содержания, всех безусловных начал бытия. И если мусульманский Восток, как мы видели, совершенно уничтожает человека и утверждает только бесчеловечного бога, то Западная цивилизация стре-мится прежде всего к исключительному утверждению безбожного человека, то есть человека, взятого в его кажущейся поверхностной отдельности и действительности и в этом ложном положении признаваемого вместе и как единственное божество и как ничтожный атом - как божество для себя, субъективно, и как ничтожный атом - объективно, по отношению к внешнему миру, которого он есть отдельная частица в бесконечном пространстве и преходящее явление в бесконечном времени. Понятно, что все, что может произвести такой человек, будет дробным, частным, лишенным внутреннего единства и безусловного содержания, ограниченным одною поверхно-стью, никогда не доходящим до настоящего средоточия. Отдельный личный интерес, случайный факт, мелкая подробность - атомизм в жизни, атомизм в науке, атомизм в искусстве - вот последнее слово Западной цивилизации. Она выработала частные формы и внешний материал жизни, но внутреннего содержания самой жизни не дала человечеству; обособив отдельные элементы, она довела их до крайней степени раз-вития, какая только возможна в их отдельности; но без внутреннего органического единства они лишены живого духа, и все это богатство является мертвым капиталом. И если история человечества не должна кончиться этим отрицательным результатом, этим ничтожеством, если должна выступить новая историческая сила, то задача этой силы будет уже не в том, чтобы вырабатывать отдельные элементы жизни и знания, созидать новые культурные формы, а в том, чтоб оживить, одухотворить враждебные, мертвые в своей вражде элементы высшим примирительным началом, дать им общее безусловное содержание и тем освободить их от необходимости исключительного са-моутверждения и взаимного отрицания.
[…] третья сила, долженствующая дать человеческому развитию его безусловное содержание, может быть только откровением высшего божественного мира, и те люди, тот народ, через который эта сила имеет проявиться, должен быть только посредником между человечеством и тем миром, свободным, сознательным орудием последнего. Та-кой народ не должен иметь никакой специальной ограниченной задачи, он не призван работать над формами и элементами человеческого существования, а только сообщить живую душу, дать жизнь и целость разорванному и омертвелому человечеству через соединение его с вечным божественным началом. Такой народ не нуждается ни в каких особенных преимуществах, ни в каких специальных силах и внешних дарованиях, ибо он действует не от себя, осуществляет не свое. От народа - носителя третьей божест-венной силы требуется только свобода от всякой ограниченности и односторонности, возвышение над узкими специальными интересами, требуется, чтоб он не утверждал себя с исключительной энергией в какой-нибудь частной низшей сфере деятельности и знания, требуется равнодушие ко всей этой жизни с ее мелкими интересами, всецелая вера в положительную действительность высшего мира и покорное к нему отношение. А эти свойства несомненно принадлежат племенному характеру Славянства, в особен-ности же национальному характеру русского народа. Но и исторические условия не по-зволяют нам искать другого носителя третьей силы вне Славянства и его главного представителя - народа русского, ибо все остальные исторические народы находятся под преобладающей властью той или другой из двух первых исключительных сил: вос-точные народы - под властью первой, западные - под властью второй силы. Только Славянство, и в особенности Россия осталась свободною от этих двух низших потен-ций и, следовательно, может стать историческим проводником третьей. Между тем две первые силы совершили круг своего проявления и привели народы, им подвластные, к духовной смерти и разложению. Итак, повторяю, или это есть конец истории, или не-избежное обнаружение третьей всецелой силы, единственным носителем которой мо-жет быть только Славянство и народ русский.
Внешний образ раба, в котором находится наш народ, жалкое положение Рос-сии в экономическом и других отношениях не только не может служить возражением против ее призвания, но скорее подтверждает его. Ибо та высшая сила, которую рус-ский народ должен провести в человечество, есть сила не от мира сего, и внешнее бо-гатство и порядок относительно ее не имеют никакого значения. Великое историче-ское призвание России, от которого только получают значение и ее ближайшие зада-чи, есть призвание религиозное в высшем смысле этого слова.
[…] Когда наступит час обнаружения для России ее исторического призвания, никто не может сказать, но все показывает, что час этот близок, даже несмотря на то, что в русском обществе не существует почти никакого действительного сознания сво-ей высшей задачи. Но великие внешние события обыкновенно предшествуют вели-ким пробуждениям общественного сознания. Так, даже Крымская война, совершенно бесплодная в политическом отношении, сильно, однако, повлияла на сознание нашего общества. Отрицательному результату этой войны соответствовал и отрицательный характер пробужденного ею сознания. Должно надеяться, что готовящаяся великая борьба послужит могущественным толчком для пробуждения положительного соз-нания русского народа. А до тех пор мы, имеющие несчастие принадлежать к русской интеллигенции, которая вместо образа и подобия Божия все еще продолжает носить образ и подобие обезьяны, - мы должны же наконец увидеть свое жалкое положе-ние, должны постараться восстановить в себе русский народный характер, перестать творить себе кумира изо всякой узкой ничтожной идейки, должны стать равнодушнее к ограниченным интересам этой жизни, свободно и разумно уверовать в другую, высшую действительность. Конечно, эта вера не зависит от одного желания, но нель-зя также думать, что она есть чистая случайность или падает прямо с неба. Эта вера есть необходимый результат внутреннего душевного процесса - процесса решитель-ного освобождения от той житейской дряни, которая наполняет наше сердце, и от той мнимо научной школьной дряни, которая наполняет нашу голову. Ибо отрицание низшего содержания есть тем самым утверждение высшего, и, изгоняя из своей души ложных божков и кумиров, мы тем самым вводим в нее истинное Божество.

В.С. Соловьев. "Русская идея"
Цель этих страниц не в том, чтобы сообщить какие-либо подробности о совре-менном положении России, исходя из того предположения, что она является страной, не известной Западу, страной, о которой на Западе имеют ложные представления.
Не говоря уже о многочисленных переводах, которые сроднили Европу с об-разцовыми произведениями нашей литературы, мы видим теперь, в особенности во Франции, выдающихся писателей, поставивших себе целью ознакомление европей-ской публики с Россией и выполняющих это дело много лучше, чем это, быть может, удалось бы русскому.
[…] Благодаря этим писателям… просвещенная часть европейской публики должна быть достаточно ознакомлена с Россией во всем, что касается многообразных сторон ее реального существования. Но это знакомство с русскими делами оставляет всегда открытым вопрос другого порядка, весьма затемненный могущественными предрассудками, вопрос, который и в самой России в большинстве случаев получал лишь нелепые разрешения. Бесполезный в глазах некоторых, слишком смелый по мнению других, этот вопрос в действительности является самым важным из всех для русского, да и вне России он не может показаться лишенным интереса для всякого серьезно мыслящего человека. Я имею в виду вопрос о смысле существования России во всемирной истории.
[…] Раз мы признаем существенное и реальное единство человеческого рода - а признать его приходится, ибо это есть религиозная истина, оправданная рациональ-ной философией и подтвержденная точной наукой, - раз мы признаем это субстан-циональное единство, мы должны рассматривать человечество в его целом, как вели-кое собирательное существо или социальный организм, живые члены которого пред-ставляют различные нации. С этой точки зрения, очевидно, что ни один народ не мо-жет жить в себе, чрез себя и для себя, но жизнь каждого народа представляет лишь определенное участие в общей жизни человечества. Органическая функция, которая возложена на ту или другую нацию в этой вселенской жизни, - вот ее истинная на-циональная идея, предвечно установленная в плане Бога.
[…] Действительно, когда я думаю о пророческих лучах великого будущего, озарявших первые шаги нашей истории, когда я вспоминаю о благородном и мудром акте национального самоотречения, создавшем более тысячи лет тому назад русское государство в дни, когда наши предки, видя недостаточность туземных элементов для организации общественного порядка, по своей доброй воле и по зрелом размышлении призвали к власти скандинавских князей, сказав им достопамятные слова: "Земля на-ша велика и обильна, а порядка в ней нет, приходите княжить и владеть нами". А по-сле столь оригинального установления материального порядка не менее замечатель-ное водворение христианства и великолепный образ святого Владимира, усердного и фанатического поклонника идолов, который, почувствовав неудовлетворенность язы-чества и испытывая внутреннюю потребность в истинной религии, долго размышлял и совещался, прежде чем принять эту последнюю, но, став христианином, пожелал быть им на самом деле и не только отдался делам милосердия, ухаживая за больными и бедными, но проявил большее проникновение евангельским духом, чем крестившие его греческие епископы; ибо этим епископам удалось только путем утонченных аргу-ментов убедить этого некогда столь кровожадного князя в необходимости применять смертную казнь к разбойникам и убийцам: "Боюсь греха", - говорил он своим ду-ховным отцам. И затем, когда за этим "красным солнышком" - так народная поэзия прозвала нашего первого христианского князя, когда за этим красным солнышком, озарявшим начало нашей истории, последовали века мрака и смут, когда после долго-го ряда бедствий, оттесненный в холодные леса северо-востока, притупленный рабст-вом и необходимостью тяжелого труда на неблагодарной почве, отрезанный от циви-лизованного мира, едва доступный даже для послов главы христианства, русский на-род опустился до грубого варварства, подчеркнутого глупой и невежественной на-циональной гордостью, когда, забыв истинное христианство святого Владимира, мос-ковское благочестие стало упорствовать в нелепых спорах об обрядовых мелочах и когда тысячи людей посылались на костры за излишнюю привязанность к типограф-ским ошибкам в старых церковных книгах, - внезапно в этом хаосе варварства и бедствий подымается колоссальный и единственный в своем роде образ Петра Вели-кого. Отбросив слепой национализм Москвы, проникнутый просвещенным патрио-тизмом, видящим истинные потребности своего народа, он не останавливается ни пе-ред чем, чтобы внести, хотя бы насильственно, в Россию ту цивилизацию, которую она презирала, но которая была ей необходима; он не только призывает эту чуждую цивилизацию, как могучий покровитель, но сам идет к ней, как смиренный служитель и прилежный ученик; и, несмотря на крупные недочеты в его характере как частного лица, он до конца являет достойный удивления пример преданности долгу и граждан-ской доблести. И вот, вспоминая все это, говоришь себе: сколь велико и прекрасно должно быть в своем конечном осуществлении национальное дело, имевшее таких предшественников, и как высоко должна, если она не хочет упасть, ставить свою цель страна, имевшая во времена своего варварства своими представителями святого Вла-димира и Петра Великого. Но истинное величие России - мертвая буква для наших лжепатриотов, желающих навязать русскому народу историческую миссию на свой образец и в пределах своего понимания. Нашим национальным делом, если их по-слушать, является нечто, чего проще на свете не бывает, и зависит оно от одной-единственной силы - силы оружия. Добить издыхающую Оттоманскую империю, а затем разрушить монархию Габсбургов, поместив на месте этих двух держав кучу ма-леньких независимых национальных королевств, которые только и ждут этого торже-ственного часа своего окончательного освобождения, чтобы броситься друг на друга.
[…] Россия еще не отказалась от смысла своего существования, она не отрек-лась от веры и любви первой своей юности. В ее воле еще отказаться от этой полити-ки эгоизма и национального отупения, которая неизбежно приведет к крушению нашу историческую миссию. Фальсифицированный продукт, называемый общественным мнением, фабрикуемый и продаваемый по дешевой цене оппортунистической прес-сой, еще не задушил у нас национальной совести, которая сумеет найти более досто-верное выражение для истинной русской идеи. За этим не надо далеко ходить: она здесь, близко - эта истинная русская идея, засвидетельствованная религиозным ха-рактером народа, прообразованная и указанная важнейшими событиями и величай-шими личностями нашей истории.
[…] Смысл существования наций не лежит в них самих, но в человечестве. Но где же оно, это человечество? Не является ли оно лишь абстрактным существом, ли-шенным всякого реального бытия? С таким же правом можно было бы сказать, что ру-ка и нога реально существуют, а человек в его целом есть лишь абстрактное существо.
[…] Русский народ - народ христианский, и, следовательно, чтобы познать истинную русскую идею, нельзя ставить себе вопроса, что сделает Россия чрез себя и для себя, но что она должна сделать во имя христианского начала, признаваемого ею, и во благо всего христианского мира, частью которого она предполагается. Она должна, чтобы действительно выполнить свою миссию, всем сердцем и душой войти в общую жизнь христианского мира и положить все свои национальные силы на осу-ществление, в согласии с другими народами, того совершенного и вселенского един-ства человеческого рода, непреложное основание которого дано нам в Церкви Хри-стовой. Но дух национального эгоизма не так-то легко отдает себя на жертву. У нас он нашел средство утвердиться, не отрекаясь открыто от религиозного характера, присущего русской национальности. Не только признается, что русский народ - на-род христианский, но напыщенно заявляется, что он - христианский народ по пре-имуществу и что Церковь есть истинная основа нашей национальной жизни; но все это лишь для того, чтобы утверждать, что Церковь имеется исключительно у нас и что мы имеем монополию веры и христианской жизни. Таким образом Церковь, кото-рая в действительности есть нерушимая скала вселенского единства и солидарности, становится для России палладиумом узкого национального партикуляризма, а зачас-тую даже пассивным орудием эгоистической и ненавистнической политики.
[…] Официальное учреждение, представителями которого являются наше цер-ковное управление и наша богословская школа, поддерживающее во что бы то ни стало свой партикуляристический и односторонний характер, бесспорно, не являет собою живую часть истинной вселенской Церкви, основанной Христом. …И.С. Акса-ков не может быть заподозрен в предвзятом нерасположении к нашей национальной церкви как таковой… Выслушаем этого честного и весьма авторитетного свидетеля. Он опирался в своем суждении на длинный ряд неоспоримых фактов, которые нам здесь приходится выпустить; нам довольно будет и того, что это говорит он: "Наша церковь, со стороны своего управления, представляется теперь у нас какою-то колос-сальною канцелярией, прилагающей - с неизбежною, увы, канцелярскою официаль-ною ложью - порядки немецкого канцеляризма к пасению стада Христова… Но с организацией самого управления, то есть с организацией пастырства душ, на начале государственного формализма, по образу и подобию государства, с причислением служителей церкви к сонму слуг государственных, не превращается ли сама церковь в одно из отправлений государственной власти, не становится ли она одной из функций государственного организма - говоря отвлеченным языком, или, говоря проще - не поступает ли она и сама на службу к государству?
[…] Нигде так не боятся правды, как в области нашего церковного управления, нигде младшие так не трусят старших, как в духовной иерархии, нигде так не в ходу "ложь во спасение", как там, где ложь должна бы быть в омерзении. Нигде, под пред-логом змеиной мудрости, не допускается столько сделок и компромиссов, унижаю-щих достоинство церкви, ослабляющих уважение к ее авторитету. Все это происхо-дит, главным образом, от недостатка веры в силу истины…
[…] Если судить по словам ее защитников, наша церковь уже не "малое, но вер-ное стадо", а стадо великое, но неверное, которого "пастырем добрым" - полиция, на-сильно, дубьем загоняющая овец в стадо!.. Соответствует ли такой образ церкви образу Церкви Христовой? Если же не соответствует, то она уже не есть Христова, - а если не Христова, то что же она? Уж не государственное ли только учреждение, полезное для видов государственных, - как и смотрел на нее Наполеон, признававший, что ре-лигия - вещь для дисциплины нравов весьма пригодная?.. Но церковь есть такая об-ласть, где никакое искажение нравственной основы допущено быть не может, и тем более в принципе, где никакое отступление от жизненного начала не остается и не мо-жет остаться безнаказанным, - где, если солгано, то солгано уже "не человекам, а Ду-ху". Если церковь не верна завету Христову, то она есть самое бесплодное, самое анормальное явление на земле, заранее осужденное словом Христовым.
[…] В России не свободна только русская совесть... Оттого и коснеет религи-озная мысль, оттого и водворяется мерзость запустения на месте святе, и мертвен-ность духа заступает жизнь духа, и меч духовный - слово - ржавеет, упраздненный мечом государственным, и у ограды церковной стоят не грозные ангелы Божии, охра-няющие ее входы и выходы, а жандармы и квартальные надзиратели как орудия госу-дарственной власти - эти стражи нашего русского душеспасения, охранители догма-тов Русской православной церкви, блюстители и руководители русской совести...
[…] Религиозное и умственное освобождение России есть в настоящую минуту для нашего правительства дело такой же настоятельной необходимости, каким три-дцать лет тому назад являлось освобождение крепостных для правительства Александ-ра II. Крепостная зависимость также была в свое время чем-то полезным и необходи-мым. Равным образом и официальная опека, наложенная на национальный дух России, могла быть благодетельной, когда этот дух был еще в детском состоянии; в настоящее время она может только придушить его. Бесполезно все снова и снова повторять, что наш национальный организм полон здоровья и силы, словно надо быть непременно слабым и больным, чтобы можно было тебя задушить. Каковы бы ни были внутренне присущие русскому народу качества, они не могут проявляться нормальным образом, пока его совесть и его мысль остаются парализованными правящим насилием и обску-рантизмом. Прежде всего необходимо дать свободный доступ чистому воздуху и свету, снять искусственные преграды, удерживающие религиозный дух нашей нации в обо-соблении и бездеятельности, надо открыть ему прямой путь к полной и живой истине.

Но истины боятся, потому что она кафолична, то есть вселенская. Во что бы то ни стало хотят иметь свою особую религию, русскую веру, императорскую Церковь. Она не является ценной сама по себе, за нее держатся как за атрибут и санкцию ис-ключительного национализма. Но не желающие пожертвовать своим национальным эгоизмом вселенской истине не могут и не должны называться христианами.
[…] Вот уже около тридцати или сорока лет, как более или менее почтенные писатели проповедуют нам как во Франции, так и в России некоторое идеальное хри-стианство и идеальную церковь, духовное царство свободного братства и совершен-ной любви. Таков, конечно, идеал, то есть будущее церкви. Доктрина этих авторов есть пророчество. Но чтобы не быть лжепророчеством, она должна была бы указать нам прямой путь и действительные средства к осуществлению этого абсолютного идеала. Идеал, если он только не пустая мечта, не может быть ничем другим, как осуществимым совершенством того, что уже дано. Разве отказом от прошлого Все-ленской Церкви и разрушением ее формы, как она нам дана в настоящем, можем мы прийти идеальному царству братства и совершенной любви?
[…] На самом деле во Вселенской Церкви прошлое и будущее, традиция и иде-ал не только не исключают друг друга, но равно существенны и необходимы для соз-дания истинного настоящего человечества, его благосостояния в данное время. Бла-гочестие, справедливость и милосердие, чуждые всякой зависти и всякому соперни-честву, должны образовать устойчивую и нерасторжимую связь между тремя основ-ными действующими силами социального и исторического человечества, между представителями его прошлого единства, его настоящей множественности и его бу-дущей целостности.
[…] Вселенская Церковь, пребывая чрез посредство священнического чина, объединенного в лице Верховного Первосвященника, хранительницей религии все-общего отчества, великого и вечного прошлого нашего рода, не исключает, однако, наличного многообразия наций и государств. Церковь не может только ни в каком случае санкционировать - и в этом она является верным орудием истины и воли Бо-жией - раздоров и борьбы между нациями как окончательного состояния человече-ского общества. Истинная Церковь всегда осудит доктрину, утверждающую, что нет ничего выше национальных интересов, это новое язычество, творящее себе из нации верховное божество, этот ложный патриотизм, стремящийся стать на место религии. Церковь признает права наций, нападая в то же время на национальный эгоизм; она уважает власть государства, но противоборствует его абсолютизму.
Национальные различия должны пребыть до конца веков; народы должны ос-таваться на деле обособленными членами вселенского организма. Но и сам этот орга-низм должен также существовать на деле; великое человеческое единство не должно существовать лишь в виде скрытой силы или абстрактного существа, но должно во-плотиться в видимом социальном теле, явная и непрестанная центростремительная сила которого могла бы противодействовать множеству центробежных сил, разди-рающих человечество.
[…] Свободная и совершенная организация общества, представляющая призва-ние истинных пророков, предполагает союз и солидарность между властью духовной и властью светской, Церковью и государством, христианством и национальностью. Между тем этого союза и этой солидарности нет больше. …Ложная царская власть породила ложных пророков, и антисоциальный абсолютизм государства естественно вызвал антисоциальный индивидуализм прогрессивной цивилизации. Великое соци-альное единство, нарушенное нациями и государствами, не может сохраниться надол-го для индивидов. Раз человеческое общество не существует более для каждого чело-века как некоторое органическое целое, солидарной частью которого он себя чувству-ет, общественные связи становятся для индивида внешними и произвольными грани-цами, против которых он возмущается и которые он в конце концов отбрасывает.
[…] [Как в Троице,] Христианская Россия, подражая самому Христу, должна подчинить власть государства (царственную власть Сына) авторитету Вселенской Церкви (священству Отца) и отвести подобающее место общественной свободе (дей-ствию Духа). Русская империя, отъединенная в своем абсолютизме, есть лишь угроза борьбы и бесконечных войн. Русская империя, пожелавшая служить Вселенской Церкви и делу общественной организации, взять их под свой покров, внесет в семей-ство народов мир и благословение.
"Не добро быть человеку одному". То же можно сказать и о всякой нации. Де-вятьсот лет тому назад мы были крещены святым Владимиром во имя животворящей Троицы, а не во имя бесплодного единства. Русская идея не может заключаться в от-речении от нашего крещения. Русская идея, исторический долг России требует от нас признания нашей неразрывной связи с вселенским семейством Христа и обращения всех наших национальных дарований, всей мощи нашей империи на окончательное осуществление социальной троицы, где каждое из трех главных органических единств, церковь, государство и общество, безусловно свободно и державно, не в отъ-единении от двух других, поглощая или истребляя их, но в утверждении безусловной внутренней связи с ними. Восстановить на земле этот верный образ божественной Троицы - вот в чем русская идея. И в том, что эта идея не имеет в себе ничего ис-ключительного и партикуляристического, что она представляет лишь новый аспект самой христианской идеи, что для осуществления этого национального призвания нам не нужно действовать против других наций, но с ними и для них, - в этом лежит великое доказательство, что эта идея есть идея истинная. Ибо истина есть лишь фор-ма Добра, а Добру неведома зависть.

В.С. Соловьев. Из статьи "Русский национальный идеал"
[…] Если русский национальный идеал действительно христианский, то он тем самым должен быть идеалом общественной правды и прогресса, то есть практическо-го осуществления христианства в мире. Идеал, не требующий такого осуществления, не налагающий на нас никаких общественных обязанностей, сводится к пустым и фальшивым словам. Нельзя поклоняться христианской истине и при этом мириться с антихристианскою действительностью как с чем-то навеки неизменным и неотврати-мым. Истинный христианский идеал русского народа есть вместе с тем широкая практическая задача, обнимающая все общественные отношения, внутренние и внеш-ние… Под именем миролюбия легко можно рекомендовать примирение с обществен-ной неправдой; кротость удобно превращается в непротивление злу; во имя смирения можно требовать малодушного преклонения перед фактом как таковым. Да и помимо таких прямых злоупотреблений все эти качества, необходимые, вообще, в смысле душевного настроения, не допускают никакой объективной меры, а потому и не мо-гут служить нравственными нормами. Я решительно не знаю, какой меры кротости и смирения я должен требовать от себя и от других, а потому не могу и судить на этом основании ничьих свойств и действий; тогда как требования справедливости, напро-тив, безусловны и непреложны.
[…] Всякий вправе желать, чтобы Россия была солью земли и царством святых, лишь бы только наша нравственная косность не ставила этой патриотической мечты на место патриотической обязанности: трудиться над освобождением России от яв-ных общественных неправд, от прямых противоречий христианскому началу. Одна такая неправда, одно такое противоречие упразднены тридцать лет тому назад. Но разве мало еще осталось? Дать христианское решение всем этим поднявшимся на-циональным и вероисповедным вопросам - вот к чему обязывает Россию ее истин-ный народный идеал, в этом его оправдание, без этого он только пустая и лживая пре-тензия. Русский народ не пойдет за теми людьми, которые называют его святым толь-ко для того, чтобы помешать ему быть справедливым.


Публицистика Л.Н. Толстого отразила боль души писателя от зрелища страданий мира и от ощущения невозможности выносить его, чувство собственной вины за ужа-сающую нищету народа, а также стремление понять объективные причины такого по-ложения и отыскать "рецепты" для исправления его. В приведенных ниже отрывках из статей Толстого все эти мотивы звучат очень отчетливо.
После материалов писателя публикуются отрывки из статей В.И. Ленина о го-лоде, которые перекликаются с размышлениями Толстого на эту тему. Как известно, Ленин высоко ценил творчество Льва Николаевича, в том числе публицистическое, говоря о "силе чувства, страстности, убедительности, свежести, искренности, бес-страшии" критики Толстого, о его "стремлении "дойти до корня зла", найти настоя-щую причину бедствий масс" .

Л.Н. Толстой. "О переписи в Москве"
Цель переписи научная. Перепись есть социологическое исследование. Цель же науки социологии - счастие людей. Наука эта и ее приемы резко отличаются от всех других наук.
Особенность в том, что социологические исследования не производятся уче-ными по своим кабинетам, обсерваториям и лабораториям, а двумя тысячами людей из общества. Другая особенность та, что исследования других наук производятся не над живыми людьми, а здесь над живыми людьми. Третья особенность та, что цель всякой другой науки есть только знание, а здесь благо людей. Туманные пятна можно исследовать одному, а для исследования Москвы нужно 2000 людей. Цель исследова-ния туманных пятен только та, чтобы узнать все про туманные пятна; цель исследо-вания жителей та, чтобы вывести законы социологии и на основании этих законов уч-редить лучше жизнь людей. Туманным пятнам все равно - исследуют их или нет, и они ждали и еще долго готовы ждать; но жителям Москвы не все равно, особенно тем несчастным, которые составляют самый интересный предмет науки социологии.
Счетчик приходит в ночлежный дом, в подвале находит умирающего от бес-кормицы человека и учтиво спрашивает: звание, имя, отчество, род занятия и после небольшого колебания о том, внести ли его в список как живого, записывает и прохо-дит дальше.
И так будут ходить 2000 молодых людей. Это нехорошо.
Наука делает свое дело, и обществу, призванному в лице 2000 молодых людей содействовать науке, надо делать свое. Статистик, делающий вывод из цифр, может быть равнодушным к людям, но мы, счетчики, видящие этих людей и не имеющие никаких научных увлечений, не можем относиться к ним не по-человечески. Наука делает свое дело и для своих целей в далеком будущем делает дело полезное и нуж-ное для нас. Для людей науки возможно спокойно сказать, что в 1882 году столько-то нищих, столько-то проституток, столько-то детей без призору. Она может это сказать спокойно и с гордостью, потому что знает, что утверждение этого факта ведет к тому, что уясняются законы социологии, а уяснение законов ведет к тому, что общества уч-реждаются лучше. Но что же, если мы, люди не науки, скажем: вы погибаете в раз-врате, вы умираете с голоду, вы чахнете и убиваете друг друга - так вы этим не огорчайтесь; когда вы все погибнете и еще сотни тысяч таких же, как вы, тогда, мо-жет быть, наука устроит все прекрасно. Для людей науки перепись имеет свой инте-рес; для нас она имеет свое, совсем другое значение. Для общества интерес и значе-ние переписи в том, что она дает ему зеркало, в которое, хочешь не хочешь, посмот-рится все общество и каждый из нас.
[…] Что такое для нас, москвичей, не людей науки, совершающаяся перепись? Это две вещи. Во-первых, то, что мы наверно узнаем, что среди нас, среди десятков тысяч, проживающих десятки тысяч, живут десятки тысяч людей без хлеба, одежи и приюта; во-вторых, то, что наши братья, сыновья будут ходить смотреть это и спо-койно заносить по графам, сколько умирающих с голода и холода.
И то и другое очень дурно.
Все кричат о шаткости нашего общественного строя, об исключительном поло-жении, о революционном настроении. Где корень всего? На что указывают револю-ционеры? На нищету, неравномерность распределения богатств. На что указывают консерваторы? На упадок нравственных основ. Если справедливо мнение революцио-неров, что же надо сделать? Уменьшить нищету и неравномерность богатств. Как это сделать? Богатым поделиться с бедными. Если справедливо мнение консерваторов, что все зло от упадка нравственных основ, то что может быть безнравственнее и разврати-тельнее, как сознательно равнодушное созерцание людских несчастий с одною целью записывать их? Что ж надо сделать? Надо к переписи присоединить дело любовного общения богатых, досужных и просвещенных - с нищими, задавленными и темными.
[…] В Евангелии с поразительной грубостью, но зато с определенностью и яс-ностью для всех выражена та мысль, что отношения людей к нищете, страданиям людским есть корень, основа всего.
"Кто одел голого, накормил голодного, посетил заключенного, тот меня одел, меня накормил, меня посетил", то есть сделал дело для того, что важнее всего в мире.
Как ни смотри человек на вещи, всякий знает, что это важнее всего в мире.
И это надо не забывать и не позволять никаким другим соображениям засло-нять от нас важнейшее дело нашей жизни. Будем записывать, считать, но не будем забывать, что если нам встретится человек раздетый и голодный, то помочь ему важ-нее всех возможных исследований, открытий всех возможных наук; что, если бы был вопрос в том, заняться ли старухой, которая второй день не ела, или погубить всю ра-боту переписи, - пропадай вся перепись, только бы накормить старуху!
[…] Делать же, по-моему, теперь, сейчас, вот что: руководителям и счетчикам обращать внимание на жителей, требующих помощи, и работать для них самим и ука-зывать их тем, которые захотят работать на них. Но у меня спросят: что значит рабо-тать на людей? Отвечу: делать добро людям. Не давать деньги, а делать добро людям. Под словами "делать добро" понимается обыкновенно - давать деньги. Но, по мо-ему понятию, делать добро и давать деньги - есть не только не одно и то же, но две вещи совсем разные и большей частью противоположные. Деньги сами по себе зло. И потому, кто дает деньги, тот дает зло. Заблуждение это, что давать деньги - значит делать добро, произошло оттого, что большей частью когда человек делает добро, то он освобождается от зла и в том числе и от денег. И потому давать деньги есть только признак того, что человек начинает избавляться от зла. Делать добро - значит делать то, что хорошо для человека. А чтобы узнать, что хорошо для человека, надо стать с ним в человеческие, то есть дружеские отношения. И потому, чтобы делать добро, не деньги нужны, а нужна прежде всего способность хоть на время отречься от условно-сти нашей жизни; нужно не бояться запачкать сапоги и платье, не бояться клопов и вшей, не бояться тифа, дифтерита и оспы; нужно быть в состоянии сесть на койку к оборванцу и разговориться с ним по душе так, чтобы он чувствовал, что говорящий с ним уважает и любит его, а не ломается, любуясь на самого себя. А чтобы это было, нужно, чтобы человек находил бы смысл жизни вне себя. Вот что нужно, чтобы было добро, и вот что трудно найти. […]

Л.Н. Толстой. Из трактата "Так что же нам делать?"
[…] Я помню, что во все время моего неудачного опыта помощи несчастным го-родским жителям я сам представлялся себе человеком, который бы желал вытащить другого из болота, а сам стоял на такой же трясине. Всякое мое усилие заставляло меня чувствовать непрочность той почвы, на которой я стоял. Я чувствовал, что сам в боло-те; но это сознание не заставило меня тогда посмотреть ближе под себя, чтобы узнать, на чем я стою; я все искал внешнего средства помочь вне меня находящемуся злу.
Я чувствовал тогда, что моя жизнь дурна и что так жить нельзя. Но из того, что моя жизнь дурна и так нельзя жить, я не вывел тот самый простой и ясный вывод, что надо улучшить свою жизнь и жить лучше, а сделал тот странный вывод, что для того, чтобы мне было жить хорошо, надо исправить жизнь других; и я стал исправлять жизнь других. Я жил в городе и хотел исправить жизнь людей, живущих в городе, но скоро убедился, что я этого никак не могу сделать; и я стал вдумываться в свойства городской жизни и городской бедности.
Что же такое городская жизнь и городская бедность?
[…] надо только вдуматься в положение… деревенских жителей, приходящих в город для того, чтобы заработать на хлеб или на подати, когда они видят повсюду во-круг себя безумно швыряемые тысячи и самым легким способом добываемые сотни, тогда как они сами тяжелым трудом должны вырабатывать копейки, чтобы удивляться, как остаются из этих людей еще рабочие люди, а не все они берутся за более легкую добычу денег: торговлю, прасольничество, нищенство, разврат, мошенничество, грабеж даже. Ведь это мы, участники той неперестающей оргии, происходящей в городах, мо-жем так привыкнуть к своей жизни, что нам кажется очень натуральным жить одному в пяти огромных комнатах, отапливаемых количеством березовых дров, достаточным для варения пищи и согревания 20 семей, ездить за полверсты на двух рысаках с двумя людьми, обивать паркетный пол ковром и тратить, не говорю уж на бал, 5, 10 тысяч, но на елку 25 и т.п. Но человек, которому необходимо 10 рублей на хлеб для семьи или у которого отбирают последнюю овцу за 7 рублей податей и который не может сбить этих 7 рублей тяжелым трудом, человек этот не может привыкнуть к этому. Мы дума-ем, что все это кажется естественным бедным людям; есть даже такие наивные люди, которые серьезно говорят, что бедные очень благодарны нам за то, что мы кормим их этою роскошью. Но бедные люди не лишаются человеческого рассудка оттого, что они бедные, и рассуждают точь-в-точь так же, как и мы. Как нам, при известии о том, что вот такой-то человек проиграл, промотал 10, 20 тысяч, приходит первая мысль о том, какой глупый и дрянной человек тот, который промотал без пользы такие деньги, и как я мог хорошо бы употребить эти деньги на постройку, которая мне давно нужна, на улучшение хозяйства и т.п., точно так же рассуждают и бедные, видя перед собой бе-зумно швыряемые богатства, и тем настоятельнее рассуждают так, что деньги эти им нужны не на фантазии, а на удовлетворение насущных потребностей, которых часто они лишены. Мы очень заблуждаемся, думая, что бедные могут рассуждать так и рав-нодушно смотреть на окружающую их роскошь.
Никогда они не признавали и не признают того, чтобы было справедливо одним людям постоянно праздничать, а другим постоянно постничать и работать, а они сна-чала удивляются и оскорбляются этим, потом приглядываются к этому и, видя, что эти порядки признаются законными, стараются сами освободиться от работы и принять участие в празднике. Одним удается, и они становятся такими же вечно пирующими, другие понемногу подбираются к этому положению, третьи обрываются, не достигнув цели, и, потеряв привычку работать, наполняют непотребные и ночлежные дома.
[…] Да, прежде чем делать добро, мне надо самому стать вне зла, в такие усло-вия, в которых можно перестать делать зло. А то вся жизнь моя - зло. Я дам 100 ты-сяч и все не стану еще в то положение, в котором можно делать добро, потому что у меня еще останутся 500 тысяч. Только когда у меня ничего не будет, я буду в состоя-нии сделать хоть маленькое добро, хоть то, что сделала проститутка, ухаживая три дня за больною и ее ребенком. А мне казалось это так мало.
[…] Трудно мне было дойти до этого сознания; но когда я дошел до него, я ужаснулся тому заблуждению, в котором я жил. Я стоял по уши в грязи и других хо-тел вытаскивать из этой грязи.
В самом деле, чего я хочу? Я хочу сделать добро другим, хочу сделать так, что-бы люди не были холодны и голодны, чтобы люди могли жить так, как это свойст-венно людям.
Я хочу этого и вижу, что вследствие насилий, вымогательств и различных уло-вок, в которых я принимаю участие, отбирается у трудящихся необходимое и нетрудя-щиеся люди, к которым принадлежу и я, пользуются с излишком трудом других людей.
[…] Я принадлежу к разряду тех людей, которые разными уловками отбирают от трудящегося народа необходимое и которые устроили себе этими уловками волшебный неразменный рубль, соблазняющий этих же несчастных. Я хочу помогать людям, и по-тому ясно, что прежде всего я должен, с одной стороны, не обирать их, как я это делаю, с другой стороны - не соблазнять их. А то я самыми сложными, и хитрыми, и злыми, веками накопившимися уловками устроил себе положение владельца неразменного рубля, то есть такое, при котором я могу, никогда ничего не работая, заставлять рабо-тать на себя сотни и тысячи людей, что я и делаю; и я воображаю себе, что я жалею людей и хочу помогать им. Я сижу на шее у человека, задавил его и требую, чтобы он вез меня, и, не слезая с него, уверяю себя и других, что я очень жалею и хочу облегчить его положение всеми возможными средствами, но только не тем, чтобы слезть с него.
Ведь это так просто. Если я хочу помогать бедным, то есть сделать бедных не бедными, я не должен производить этих самых бедных. А то я даю по своему выбору бедным, сбившимся с пути жизни, рубли, десятки, сотни; а на эти самые рубли я от-бираю тысячи у людей, не сбившихся еще с пути, и этим делаю их бедными и их же еще развращаю.
[…] Каким образом может человек, считающий себя - не говорю уже хри-стианином, не говорю образованным или гуманным человеком, но просто человек, не лишенный совершенно рассудка и совести, жить так, чтобы, не принимая участия в борьбе за жизнь всего человечества, только поглощать труды борющихся за жизнь людей и своими требованиями увеличивать труд борющихся и число гибнущих в этой борьбе? А такими людьми полон наш так называемый христианский и образованный мир. Мало того, что такими людьми полон наш мир, - идеал людей нашего христи-анского образованного мира есть приобретение наибольшего состояния, то есть воз-можности освобождения себя от борьбы за жизнь и наибольшего пользования трудом гибнущих в этой борьбе братьев.
Как могли люди впасть в такое удивительное заблуждение?
Каким образом могли они дойти до того, чтобы не видеть, не слышать и не ра-зуметь сердцем того, что так ясно, очевидно и несомненно? Ведь стоит только на ми-нуту одуматься, чтобы ужаснуться перед тем удивительным противоречием нашей жизни с тем, что мы исповедуем, мы, так называемые - не говорю уже христиане, но мы, гуманные, образованные люди.
[…] Было время, что церковь руководила духовной жизнью людей нашего ми-ра; церковь обещала людям благо и за это выгородила себя из участия в борьбе чело-вечества за жизнь. И та церковь, которая сделала это, отступила от своего призвания, и люди отвернулись от нее. Не заблуждения церкви погубили ее, а отступление слу-жителей ее от закона труда, выговоренное с помощью власти при Константине; их право праздности и роскоши породили ее заблуждения. С этого права начались забо-ты церкви о церкви, а не о людях, которым они взялись служить. И служители церкви предались праздности и разврату.
Государство взялось руководить жизнью человечества. Государство обещало людям справедливость, спокойствие, обеспеченность, порядок, удовлетворение об-щих духовных и материальных нужд, и за это люди, служившие государству, выгоро-дили себя из участия в борьбе человечества за жизнь. И слуги государства, как только они получили возможность пользоваться трудом других, сделали то же, что и служи-тели церкви. Целью их стал не народ, а государство, и служителя государства - от королей до низших чиновников, должностных лиц - и в Риме, и во Франции, и в Англии, и в России, и в Америке предались праздности и разврату. И люди извери-лись в государство: анархия уже сознательно выставляется идеалом. Государство по-теряло свое обаяние на людей только потому, что служители его признали за собой право пользоваться трудами народа.
[…] Церковь и государство много дали человечеству, но не потому, что они злоупотребляли своей властью и их служители отступили от общей всем людям и вечной обязанности труда за жизнь, но несмотря на это.
[…]Так вот какие ответы я нашел для себя на вопрос, что нам делать.
Первое: не лгать перед самим собой, как бы ни далек был мой путь жизни от того истинного пути, который открывает мне разум.
Второе: отречься от сознания своей правоты, своих преимуществ, особенностей перед другими людьми и признать себя виноватым.
Третье: исполнять тот вечный, несомненный закон человека - трудом всего существа своего, не стыдясь никакого труда, бороться с природою для поддержания жизни своей и других людей. […]

Л.Н. Толстой. Из статьи "О голоде"
[…] Хлеб почти у всех с лебедой. Лебеда здесь невызревшая, зеленая. Того бело-го ядрышка, которое обыкновенно бывает в ней, нет совсем, и потому она несъедобна.
Хлеб с лебедой нельзя есть один. Если наесться натощак одного хлеба, то вы-рвет. От кваса же, сделанного на муке с лебедой, люди шалеют.
Худшие деревни - в Ефремовском и Епифанском уездах. Вот большая деревня Ефремовского уезда. Из 70-ти дворов есть 10, которые кормятся еще своим. Осталь-ные сейчас, через двор, уехали на лошадях побираться. Те, которые остались, едят хлеб с лебедой и с отрубями, который им продают из склада земства по 60 копеек с пуда. Я зашел в один дом, чтобы видеть хлеб с отрубями. Мужик получил три меры ржи на обсеменение, когда у него уж было посеяно, и, смешав эти три меры с тремя мерами отрубей, смолол вместе, и вышел хлеб довольно хороший, но последний. Баба рассказывала, как девочка наелась хлеба из лебеды и ее несло сверху и снизу, и она

бросила печь с лебедой. Угол избы полон котяшьями лошадиными и сучками, и бабы ходят собирать по выгонам котяшья и по лесам обломки сучков в палец толщиной и длиной. Грязь жилья, оборванность одежд в этой деревне очень большая, но видно, что это обычно, потому что такая же и в достаточных дворах. В этой же деревне сло-бодка солдатских детей безземельных. Их дворов десять. У крайнего домика этой слободки, у которого мы остановились, вышла к нам оборванная, худая женщина и стала рассказывать свое положение. У нее пять человек детей. Старшей девочке де-сять лет. Двое больны, - должно быть, инфлуенцей. Один трехлетний ребенок боль-ной, в жару, вынесен наружу и лежит прямо на земле, на выгоне, шагах в восьми от избушки, покрытый разорванным остатком зипуна. Ему и сыро, и холодно будет, ко-гда пройдет жар, но все-таки лучше, чем в четырехаршинной избушке с развалившей-ся печкой, с грязью, пылью и другими четырьмя детьми. Муж этой женщины ушел куда-то и пропал. Она кормится и кормит своих больных детей побираясь. Но поби-раться ей затруднительно, потому что вблизи подают мало. Надо ходить вдаль, за 20-30 верст, и надо бросать детей. Так она и делает.
[…] Деревня в бедственном состоянии, но очевидно, что не неурожай нынеш-него года главное бедствие. Неурожай этот представляется даже маленькой бедой в сравнении с теми частными причинами бедствий, которым подвержена каждая от-дельная семья, и теми общими, независимыми от неурожая бедствиями, которые при-вели их в то состояние, в котором они находятся.
[…] Народ голодает, и мы, высшие классы, очень озабочены этим и хотим по-мочь этому. И для этого мы заседаем, собираем комитеты, собираем деньги, покупаем хлеб и распределяем его народу.
Да отчего он и голоден? Неужели так трудно понять это? Неужели нужно или клеветать на него, как бессовестно делают одни, говоря, что народ беден оттого, что он ленив и пьяница; или обманывать самого себя, как делают другие, говоря, что на-род беден только оттого, что мы не успели еще передать ему всей мудрости нашей культуры, а что мы, вот, с завтрашнего дня начнем, не утаивая ничего, передавать ему всю эту нашу мудрость, и тогда уж он перестанет быть беден; и потому нам нечего стыдиться того, что мы теперь живем на его шее, - все это для его блага?
[…] Наша связь с народом так непосредственна, так очевидно то, что наше бо-гатство обусловливается его бедностью или его бедность нашим богатством, что нам нельзя не видеть, отчего он беден и голоден. А зная, отчего он голоден, нам очень легко найти средство насытить его.
Средство одно: не объедать его.
[…] Народ голоден оттого, что мы слишком сыты.
Разве может не быть голоден народ, который в тех условиях, в которых он жи-вет, то есть при тех податях, при том малоземелье, при той заброшенности и одича-нии, в котором его держат, должен производить всю ту страшную работу, результаты которой поглощают столицы, города и деревенские центры жизни богатых людей?
[…] Разве теперь, когда люди, как говорят, мрут от голода, помещики, купцы, вообще богачи изменили свою жизнь, перестали требовать от народа для удовлетво-рения своих прихотей губительного для него труда, разве перестали богачи убирать свои палаты, есть дорогие обеды, обгоняться на своих рысаках, ездить на охоты, на-ряжаться в свои наряды? Разве теперь богачи не сидят с своими запасами хлеба, ожи-дая еще больших повышений цен, разве фабриканты не сбивают цен с работы? Разве чиновники перестают получать жалование, собираемое с голодных? Разве все интел-лигентные люди не продолжают жить по городам - для своих, послушаешь их, са-мых возвышенных целей, пожирая там, в городах, эти свозимые для них туда средст-ва жизни, от отсутствия которых мрет народ?
Зачем обманывать себя? Народ нужен нам только как орудие. И выгоды наши (сколько бы мы ни говорили противное) всегда диаметрально противоположны выго-дам народа.
[…] Поняв же свое истинное отношение к народу, состоящее в том, что мы жи-вем им, что бедность его происходит от нашего богатства и голод его - от нашей сы-тости, мы не можем начать служить ему иначе, как тем, чтобы перестать делать то, что вредит ему. Если мы точно жалеем лошадь, на которой мы едем, то мы прежде всего слезем с нее и пойдем своими ногами.
Поняв свое отношение к народу, желая служить ему, первое, что мы сделаем, будет неизбежно то, что мы постараемся возвратить награбленное, захваченное, воз-вратить народу то, что мы отобрали от него, второе будет, что мы перестанем отби-вать от него то, что отбираем, и, в-третьих, то, что постараемся, изменив свою жизнь, разорвать кастовую черту, разделяющую нас от народа. […]

Л.Н. Толстой. Царю и его помощникам
Обращение Льва Николаевича Толстого
Опять убийства, опять уличные побоища, опять будут казни, опять страх, лож-ные обвинения, угрозы и озлобление с одной стороны, и опять ненависть, желание мщения и готовность жертвы с другой. Опять все русские люди разделились на два враждебные лагеря и совершают и готовятся совершить величайшие преступления.
Очень может быть, что теперь проявившееся волнение и будет подавлено. Но если теперь оно и будет подавлено, оно не может заглохнуть, а будет все более и бо-лее развиваться в скрытом виде и неизбежно рано или поздно проявится с увеличен-ной силой и произведет еще худшие страдания и преступления.
Зачем это? Зачем это, когда так легко избавиться от этого?
Обращаемся ко всем вам, людям, имеющим власть, от царя, членов государст-венного совета, министров, до родных - матери, жены, дядей, братьев и сестер, близких людей царя, могущих влиять на него убеждением. Обращаемся к вам не как к врагам, а как к братьям, неразрывно - хотите ли вы этого или нет - связанным с нами так, что всякие страдания, которые мы несем, отзываются и на вас, и еще гораз-до тяжелее, если вы чувствуете, что могли устранить эти страдания и не сделали это-го, - сделайте так, чтобы положение это прекратилось.
Вам или большинству из вас кажется, что все происходит оттого, что среди правильного течения жизни являются какие-то беспокойные, недовольные люди, му-тящие народ и нарушающие это правильное течение, что виноваты во всем только эти люди, что надо усмирить, обуздать этих беспокойных, недовольных людей, и тогда опять все будет хорошо, и изменять ничего не надо.
Но ведь если бы все дело было в беспокойных и злых людях, то стоило бы толь-ко переловить, заключить их в тюрьмы, сослать или казнить, и все волнения окончи-лись бы. Но вот уже более 30 лет ловят, заключают, казнят, ссылают этих людей тыся-чами, а количество их все увеличивается, и недовольство существующим строем жизни не только растет, но все расширяется и захватило теперь уже миллионы людей рабоче-го народа, огромное большинство всего народа. Ясно, что недовольство происходит не от беспокойных и злых людей, а от чего-то другого. И стоит только вам, правительст-венным людям, на минуту отвести внимание от той острой борьбы, которой вы сейчас заняты, - перестать наивно думать то, что выражено в недавнем циркуляре министра внутренних дел - что если полиция будет вовремя разгонять толпу и вовремя стрелять в нее, то все будет тихо и спокойно, - стоит вам только перестать верить этому, чтобы ясно увидать ту причину, которая производит неудовольствие в народе и выражается волнениями, принимающими все более и более широкие и глубокие размеры.
[…] Люди все не могут желать раздора и вражды, а всегда предпочитают жить в согласии и любви с своими братьями. Если же теперь они волнуются и как будто желают вам зла, то только потому, что вы представляетесь им той преградой, которая лишает не только их, но и миллионы их братьев лучших благ человека - свободы и просвещения.
Для того чтобы люди перестали волноваться и нападать на вас, так мало нужно, и это малое так нужно для вас самих, так очевидно даст вам успокоение, что было бы удивительно, если бы вы не сделали этого.
А сделать нужно сейчас только очень мало. Сейчас нужно только следующее:
Во-первых - уравнять крестьян во всех их правах с другими гражданами.
[…] Во-вторых - нужно перестать применять так называемые правила уси-ленной охраны, уничтожающей все существующие законы и отдающей население во власть очень часто безнравственных, глупых и жестоких начальников. […]
В-третьих - нужно уничтожить все преграды к образованию, воспитанию и преподаванию.
[…] Наконец, в-четвертых, и самое важное, нужно уничтожить все стеснения религиозной свободы.
[…] Таковы самые скромные и легко исполнимые желания, как мы думаем, ог-ромного большинства русского общества. Применение этих мер несомненно успокоит общество и избавит его от тех страшных страданий и (то, что хуже страданий) пре-ступлений, которые неизбежно совершатся с обеих сторон, если правительство будет заботиться только о подавлении волнений, оставляя нетронутыми их причины.
Обращаемся ко всем вам - царю, министрам, членам государственного совета, советчикам и близким к царю, - вообще ко всем лицам, имеющим власть, помогите успокоению общества и избавлению его от страданий и преступлений. Обращаемся к вам не как к людям другого лагеря, а как к невольным единомышленникам, сотова-рищам нашим и братьям.
Не может быть того, чтобы в обществе людей, связанных между собою, было бы хорошо одним, а другим - худо. В особенности же не может этого быть, если ху-до большинству. Хорошо же всем может быть только тогда, когда хорошо самому сильному, трудящемуся большинству, на котором держится все общество.
Помогите же улучшить положение этого большинства и в самом главном: в его свободе и просвещении. Только тогда и ваше положение будет спокойно и истинно хорошо.
Мнение это не одно мое мнение, а мнение многих и лучших, разумных, беско-рыстных и добрых людей, желающих того же.

В.И. Ленин. Из статьи "Борьба с голодающими"
Какую удивительную заботливость о голодающих проявляет наше правитель-ство! Какой длиннейший циркуляр (от 17-го августа) выпустил министр внутренних дел к губернаторам пострадавших губерний! Это целое литературное произведение объемом больше обыкновенного печатного листа, изъясняющее устами г. Сипягина всю политику правительства в продовольственном деле. Опубликованием этого про-изведения рассчитывали, очевидно, произвести впечатление на "общество": вот, дес-кать, как мы попечительны, как мы торопимся с мерами помощи, как мы заранее пре-дусматриваем и организацию продовольственных учреждений, и все виды и стороны их деятельности. И нельзя не сознаться, что циркуляр министерства внутренних дел действительно производит впечатление и не только своей величиной, но также (если иметь терпение дочитать до конца) и своим содержанием. Откровенное изложение правительственной программы дает всегда в руки лучшее орудие для агитации против царского правительства, и, принося свою почтительнейшую благодарность г. Сипягину, мы осмеливаемся рекомендовать и остальным гг. министрам почаще го-ворить о своей программе в циркулярах, публикуемых во всеобщее сведение.
[…] Г-н Сипягин проявляет удивительную настойчивость и изобретательность в изыскании мер сокращения пособия голодающим. Прежде всего он требует, чтобы гу-бернаторы обсудили, какие уезды являются "неблагополучными по урожаю" (оконча-тельно решать этот вопрос будет само министерство: даже губернаторам нельзя дове-рить, смогут ли они избежать "преувеличений"!). И вот преподаются указания, когда не следует признавать уезда неблагополучным: 1) когда не более трети волостей по-страдало; 2) когда недостаток хлеба обычен и хлеб прикупается из года в год путем за-работка; 3) когда недостает местных средств для выдачи пособий. Мы видим уже здесь маленький образчик чиновничьего решения продовольственных вопросов: одну мерку на всех! Как велико население в одной трети волостей, как сильно они пострадали, не упали ли обычные "заработки" в год сильнейшего промышленного кризиса, - это все праздные вопросы после решительных "предписаний" министерства! Но это только цветики, а ягодки дальше будут. Вся суть в том, кого считать нуждающимся и по скольку выдавать пособия. Г-н Сипягин рекомендует следующий "приблизительный расчет", который "редко оказывается сколько-нибудь значительно преувеличенным" (мы больше всего боимся преувеличений; боимся преувеличенных надежд, боимся преувеличенных ссуд! И голод и безработица - все это одни "преувеличения": таков ясный смысл всех министерских рассуждений). Во-первых, по пробному умолоту оп-ределяется "средний сбор с десятины в каждом селении" и затем величина всего посева у каждого хозяина. Почему бы не определить также величины урожаев у хозяев разно-го достатка? У крестьянской бедноты урожаи ниже, и определение "среднего" сбора именно нуждающимся-то и невыгодно. Во-вторых, считаются не нуждающимся, у кого приходится не менее 48 пуд. хлеба в год на семью (считая по 12 пуд. на трех взрослых и по 6 пуд. на двух детей). […] в обыкновенный год даже беднейшие крестьяне потреб-ляют хлеба не по 48, а по 80 пуд. в год на семью в 6-5 чел., как это известно из описа-ний крестьянского хозяйства; средний же крестьянин потребляет в обыкновенный год 110 пуд. хлеба на семью в 5 чел. Значит, царское правительство наполовину понижает количество хлеба, необходимое в действительности на продовольствие. В-третьих, "это количество" (то есть 48 пуд. на семью) - гласит циркуляр - "уменьшается наполови-ну, ввиду того, что рабочий элемент составляет около 50% населения". Правительство неуклонно настаивает на своем правиле, что рабочее население не должно получить ссуду, ибо оно-де может заработать. Но ведь уже раз министр предписал не считать не-благополучными те уезды, где есть обычные заработки. Зачем же второй раз исклю-чать из пособия рабочее население? Ведь всем известно, что в настоящий год не только нет особых заработков, но и обычные-то заработки все упали по случаю кризиса. Ведь само правительство повысылало из городов в деревни десятки тысяч безработных ра-бочих! Ведь опыт прежних голодовок доказал, что исключение рабочего населения ве-дет только к разделу недостаточной ссуды между детьми и взрослыми! Нет, поговорка: "с одного вола двух шкур не дерут" была бы еще слишком лестна для министерства внутренних дел, которое в два приема исключает из числа нуждающихся всех способ-ных к работе! В-четвертых, и это вдвое уменьшенное количество совершенно недоста-точного пособия уменьшается еще на 1/3-1/5-1/10 "во внимание к приблизительному числу состоятельных хозяев, имеющих запас от прошедшего года или же какой-либо материальный достаток"!! Это уже третья шкура с одного и того же вола! Какой еще "достаток" или "запас" могут быть у крестьянина, собравшего не более 48 пуд. хлеба на семью? Всякие остальные заработки сочтены уже дважды, а кроме того, ведь одним хлебом не может просуществовать даже русский крестьянин при всем нищенстве, до которого его довела политика правительства, гнет капитала и помещиков. Необходим расход и на топливо, и на ремонт дома, и на одежду, и на пищу, кроме хлеба. В обык-новенный год даже беднейшие крестьяне, как это известно из научных описаний кре-стьянского хозяйства, расходуют более половины своего дохода на другие нужды, кро-ме хлеба. Если принять во внимание все это, то окажется, что министр определяет ну-жду в помощи в четыре или в пять раз меньше действительной надобности. Это не борьба с голодом, а борьба с теми, кто хочет действительно помочь голодающим.
И циркуляр заканчивается прямым походом против частных благотворителей. Нередко обнаруживалось - гремит г. Сипягин, - что иные благотворители стараются возбудить в населении "недовольство существующими порядками и ничем не оправ-дываемую требовательность по отношению к правительству", ведут "противуправи-тельственную агитацию" и проч. Это - обвинения, в сущности, прямо лживые. Из-вестно, что в 1891 г. были рассылаемы прокламации "крестьянских доброхотов", про-кламации, справедливо указывавшие народу на его настоящего врага; были, вероятно, и другие попытки агитации на почве голода! Но не было ни одного факта, чтобы, при-крываясь благотворительностью, вели агитацию революционеры. Масса благотворите-лей - это несомненный факт - были только благотворителями, и если г. Сипягин ссылается на то, что из них многие - "лица с небезупречным политическим про-шлым", то ведь кто у нас теперь с "безупречным прошлым"? Даже "высокопоставлен-ные лица" отдавали очень часто в юности дань общедемократическому движению! […] слова г. Сипягина доказывают только одну старую истину: полицейское правительство боится всякого соприкосновения с народом сколько-нибудь независимой и честной ин-теллигенции, боится всякого правдивого и смелого слова, прямо обращенного к наро-ду, подозревает - и подозревает совершенно справедливо, - что одна уже забота о действительном (а не мнимом) удовлетворении нужды будет равносильна агитации против правительства, ибо народ видит, что частные благотворители искренно хотят ему помочь, а чиновники царя мешают этому, урезывают помощь, уменьшают размеры нужды, затрудняют устройство столовых и т.д. […] в России всякая деятельность, да-же самая далекая от политики, филантропическая (благотворительная) деятельность неизбежно ведет к столкновению независимых людей с полицейским произволом и с мерами "пресечения", "запрещения", "ограничения" и проч. и проч. Ужасно то, что правительство прикрывает соображениями высшей политики свое иудушкино стрем-ление - отнять кусок у голодающего, урезать впятеро размер пособий, запретить всем, кроме полицейских чинов, подступаться к умирающим от голода. […]

В.И. Ленин. Из статьи "Внутреннее обозрение"
Опять голод! Не одно только разорение, а прямое вымирание русского крестьян-ства идет в последнее десятилетие с поразительной быстротой, и, вероятно, ни одна война, как бы продолжительна и упорна она ни была, не уносила такой массы жертв. Против мужика соединились все самые могучие силы современной эпохи: и разви-вающийся все быстрее мировой капитализм, создавший заокеанскую конкуренцию и снабдивший небольшое меньшинство сельских хозяев, которые способны выжить в от-чаянной борьбе за существование, самыми усовершенствованными способами произ-водства и орудиями, и военное государство, ведущее политику приключений в своих колониальных владениях, на Дальнем Востоке и в Средней Азии, взваливающее все непомерные тяготы этой стоящей бешеные деньги политики на рабочие массы и к тому же еще устраивающее на народные деньги все новые и новые батареи полицейского "пресечения" и "обуздания" против растущего недовольства и возмущения этих масс.
[…] правительство готовится снова разыграть свою гнусную роль бездушной силы, отводящей кусок хлеба от голодного населения, карающей всякое не входящее в виды начальства "оказательство" заботы о голодных людях.
Приготовления правительства были очень быстры и очень решительны. В каком духе велись эти приготовления, - достаточно обнаружила елисаветградская история. Князь Оболенский, начальник Херсонской губернии, объявил сразу войну всем, кто был настолько дерзновенен, чтобы писать и говорить об елисаветградском голоде, при-зывать общество к помощи голодающим, устраивать частные кружки и приглашать ча-стных лиц для организации этой помощи. Земские врачи писали в газетах, что в уезде голод, что народ болеет и мрет, что "хлеб", употребляемый им в пищу, есть нечто не-вероятное, вовсе и не заслуживающее названия "хлеб". Губернатор вступает в полеми-ку с земскими врачами, печатает официальные опровержения. Кто знает хоть сколько-нибудь общие условия нашей печати, кто возьмет на себя труд припомнить ту сугубую травлю, которой подверглись в последнее время весьма умеренные органы и еще не-сравненно более умеренные литераторы, - тот поймет, что означала эта "полемика" начальника губернии с какими-то земскими врачами, даже и на государственной служ-бе не состоящими! Это было простое затыканье рта, это было самое явное и бесцере-монное заявление, что правительство не потерпит правды о голодовке. Да что заявле-ние! Кого другого, а уж русское правительство вряд ли можно упрекнуть, что оно огра-ничивается заявлениями, когда есть возможность "власть употребить". И князь Обо-ленский не замедлил употребить власть, явясь лично на театр войны - войны против голодающих и против тех, кто, не числясь ни по какому ведомству, хотел оказать дей-ствительную помощь голодающим, - и запретив устройство столовых нескольким приехавшим уже на голод частным лицам (в том числе г-же Успенской). Подобно Юлию Цезарю, князь Оболенский пришел, увидел, победил - и телеграммы немед-ленно оповестили всю читающую Россию об этой победе. Удивительно одно: что эта победа, этот нахальный вызов всем русским людям, в ком осталось хоть капля поря-дочности, хоть чуточку гражданского мужества, не встретил никакого отпора из среды наиболее заинтересованных, если можно так выразиться, лиц. В Херсонской губернии очень многие, несомненно, знали и знают всю подноготную этого замалчивания голода и борьбы против помощи голодающим, но никто не опубликовал ни изложения этого поучительного дела, ни документов, к нему относящихся, ни даже простого призыва протестовать против чудовищного запрещения устраивать столовые.
[…] Храбрый подвиг князя Оболенского возводится в руководящее начало, в за-кон, регулирующий отныне отношения всех администраторов ко всем прикосновенным к продовольственному делу лицам. […] Такой закон и не замедлил последовать - на этот раз в упрощенной форме "циркуляра министра внутренних дел начальникам гу-берний, пострадавших от неурожая 1901 г." (17-го августа 1901 г., № 20).
Этот циркуляр останется, надо думать, надолго памятником того, до каких гер-кулесовых столпов доводит полицейский страх перед грозным народным бедствием, перед сближением голодающих с помогающими им "интеллигентами", наряду с твердым намерением задавить всякий "шум" о голоде и ограничить помощь самыми ничтожными размерами.
[…] Но с особенной решительностью "нападает" циркуляр на частных благотво-рителей: по всему видно, что ведущие войну против голодающих администраторы наиболее важной позицией "неприятеля" считают частные кружки помощи, частные столовые и проч. Г-н Сипягин с прямотой, заслуживающей полной признательности, объясняет, почему эта частная благотворительность давно уже не давала спать мини-стерству внутренних дел. "Начиная с недорода 1891 и 1892 гг. и при всех последующих подобных же бедствиях, - гласит циркуляр, - нередко обнаруживалось, что иные благотворители наряду с оказанием материальной помощи жителям неблагополучных местностей стараются возбудить в их среде недовольство существующим порядком и ничем не оправдываемою требовательность по отношению к правительству".
[…] [Однако] всякий, кто соприкасался так или иначе с публикой, направляв-шейся в голодные годы "кормить" крестьян, - а кто из нас не соприкасался с ней? - знает, что ее побуждало к этому простое чувство человеческого сострадания и жало-сти, что какие бы то ни было "политические" планы были совершенно чужды ей, что пропаганда идей классовой борьбы оставляла эту публику совершенно холодной, что аргументы марксистов… эту публику не убеждали. При чем тут классовая борьба? говорили они. Просто крестьяне голодают, и надо им помочь.
Но кого не убедили аргументы марксистов, того, может быть, убедят "аргумен-ты" г. министра внутренних дел. Нет, не "просто голодают" - вещает он благотво-рителям - и без разрешения начальства нельзя "просто" помогать, ибо это развивает деморализацию и ничем не оправдываемую требовательность. Вмешиваться в продо-вольственную кампанию значит вмешиваться в те божеские и полицейские предна-чертания, которые гг. помещикам обеспечивают рабочих, согласных работать чуть не даром, а казне обеспечивают поступление податей, собираемых посредством выкола-чивания. […]


Один из самых больных вопросов русской жизни - о свободе печати - поднимает В.Г. Короленко в приведенной ниже (в сокращении) статье. Она была написана в 1905 г., вскоре после Манифеста 17 октября, который либералы восприняли и как обещание свободы печати. Короленко предупреждает их, что верить таким обещани-ям опасно, ибо "в правительстве оставлены самые старые выразители старого по-рядка". Размышляя об истории подавления в России свободного слова, писатель вспоминает о том, как зажимали рот честным журналистам во время голода (этой те-ме в 1893 г. Короленко посвятил цикл "В голодный год").

В.Г. Короленко. "О свободе печати"
В настоящей заметке я намерен говорить об одном из самых больных и на-сущных вопросов нашего бурного дня. Но я позволю себе начать ее с небольшого отступления.
В 1894 году я был в Америке. Это было во время выставки и в разгар борьбы так называемых "серебряных штатов" с большинством остальных из-за валюты и свя-занных с нею вопросов финансовой политики. В одном из видных городов серебря-ной полосы губернатор штата произнес на многолюдном митинге громовую речь, ко-торую закончил, потрясая кулаком в том направлении, где предполагался гор. Ва-шингтон с его сенатом, - следующими словами:
- А если и на этот раз наши требования не будут уважены, то пусть знают господа из Белого дома и сената, что ответственность падет на их головы: ваши ло-шади будут ходить по уздцы в крови сынов этой страны!
Стенографы записали эту речь от слова до слова, и американские газеты раз-несли ее по всей стране. Может быть, нашелся бы в Америке судья или атторней, ко-торые сочли бы возможным попытаться применить какой-нибудь закон к пламенным воззваниям воинственного губернатора (хотя едва ли). Но если бы кто-нибудь загово-рил о преследовании газет, поместивших эту речь в миллионах оттисков, - то, на-верное, американцы сочли бы такого человека сумасшедшим.
И эта, и многие другие речи самого пламенного характера расходились в неис-числимом количестве по всем штатам. И, однако, нигде не только лошади не бродили по уздцы в крови, но нигде и вообще не пролилось ни капли крови. Белый дом и сенат только последовательно и твердо проводили политику, выработанную представите-лями народа, - и великая страна вышла из бурного кризиса, как могучий корабль плавно выходит из гряды шквала...
В тот же год мне пришлось быть свидетелем другого маленького, но характерно-го эпизода. На выставке каждый штат имел свое особое здание и "свой день", когда представители этого штата собирались вместе и ораторы с трибуны говорили речи сво-им землякам. В один из таких дней, посвященных штату Пенсильвании, я едва мог протолкаться к зданию картинной галереи, так как прилегающая аллея была запружена пенсильванцами. На террасе пенсильванского здания стоял оркестр музыки, сидели члены "бюро" в шарфах, и какой-то длинный джентльмен говорил страстную речь. По-видимому, Пенсильвания тоже имела какие-нибудь не удовлетворенные претензии, по-тому что оратор то и дело грозил кулаками по направлению центральному зданию, на котором развевалось звездное знамя союза... Я не расслышал, в чем именно заключа-лись претензии пенсильванцев, так как стоял далеко и плохо понимал язык. Ввиду это-го я ушел в здание картинной выставки. Я был как раз в русском отделе, когда вдруг снаружи донеслись в тихие выставочные залы бурные звуки. Казалось, поблизости идет битва, гремят трубы, рушатся здания и все покрывается воплями многотысячной толпы. Я вздрогнул от неожиданности и невольно оглянулся. Но стоявший рядом со мной старый янки улыбнулся, угадав во мне иностранца, и сказал:
- Ничего! Все в порядке. Это немного шумит Пенсильвания.
Я подумал, что если бы у нас вздумала так "немного пошуметь" какая-нибудь область, то и в эту толпу, и в ее мирных соседей, наверное, понеслась бы картечь.
После этого я, разумеется, вернулся в отечество. На границе с меня взяли подписку, что я, никуда не заезжая, явлюсь в Петербург, в департамент полиции. Если бы я не дал этой подписки, то, конечно, я все равно поехал бы в Петербург, ве-роятно, под стражей. В этом департаменте у меня, русского путешественника, по-требовали ответа по поводу... некоторых непочтительных отзывов американской пе-чати о русских порядках в статьях, вызванных приездом русского писателя на почву свободной республики.
В нашем отечестве в то время царствовало "полное спокойствие". Правда, Рос-сия за это время пережила два года страшного голода, стоившего народу сотен тысяч лишних смертей. Но... голод приказано было называть "недородом хлебов", а лишняя смертность отнесена к "естественным причинам". За голодом последовали два года хо-леры, с холерными бунтами, вызванными преступно бессмысленными распоряжениями приволожских губернаторов. Но... бунтовщиков судили при тщательно закрытых две-рях, а губернаторы получили благодарности и награды... Зато у нас никто не грозил, что лошади будут ходить по уздцы в крови... Русская кровь лилась без всяких предва-рительных угроз и без последующих оглашений... Что кровь все это время лилась вти-хомолку на пространстве всей России - это несомненно, и вообще можно доказать не-пререкаемо, что все происходящее теперь в таком бурном виде - росло и накоплялось из года в год под покровом безгласности. Вся мудрость и все силы правительства на-правлялись к тому, чтобы факты не оглашались и не комментировались в печати и об-ществе. Мудрость наших правителей того времени достигала тогда таких изумитель-ных размеров, что два министра народного просвещения публично выражали сомнение в пользе "излишнего просвещения народа", а органы министерства внутренних дел, чтобы подавить всякое свободное слово, всякое выражение неприятных правительству мнений, - сделали попытку идти дальше и уже пытались "назначать" газетам редак-торов и "предписывать" направление. Мне лично, как редактору "Русского богатства", начальник управления по делам печати М.П. Соловьев высказал замечательную мысль, - что истина одна и что правительство стремится сделать всю печать вырази-тельницей этой единой истины, которая, конечно, должна была фабриковаться г-м По-бедоносцевым с одной стороны и департаментом полиции - с другой...
Так было дело с печатью. Устное обращение к обществу и народу преследова-лось еще более, и, для того чтобы перед аудиторией из простых людей во время вос-кресных чтений прочесть дважды процензурованную брошюрку, - необходимо было особое "утверждение" лекторов после справок о политической благонадежности.
Все это история назовет сознательным комплотом против просвещения народа в пользу тьмы и невежества. Но зато - все эти мифы опирались на "существующие законоположения" и все они (или почти все) были формально "законны". Законом в самодержавной монархии называется воля государя, объявленная через соответст-вующие органы. Всевластному чиновничеству не стоило много труда, чтобы добиться ряда таких актов этой воли, которыми бюрократии представлялось действовать по от-ношению к обществу и народу вне всяких обычных законов. Это был ряд "законов о беззаконии", которые делали общество совершенно бесправным, а чиновничество безответственным. И вот в эпоху "полного спокойствия" принят ряд самых экстраор-динарных мер против печати, устного слова, речей, чтений, даже элементарного про-свещения. На все у администрации были законные основания в "законе о беззакони-ях". Все было ультразаконно с этой точки зрения, и - все вместе было вопиющим преступлением против русского народа, обреченного на невежество, бесправие и тьму, против его совести, мысли, слова, против его благосостояния, могущества, зна-чения, против его настоящего и будущего...
И все это время, под кровом безгласности, в разных концах России лилась кровь. Кровь усмиряемых рабочих, не находивших законного выхода своим нуждам, кровь обнищавших крестьян, кровь евреев во время погромов, кровь погромщиков, когда их действия переходили известные "терпимые" границы... Можно сказать без всякого преувеличения, что во времена глубокого спокойствия, при "незыблемых ос-новах самодержавного строя", из которых главною являлась полная безгласность страны, - Россия целые годы истекала кровью. [...] И все это завершилось слепой, невежественной, безгласной и темной войной, с ее небывалыми бедствиями и позо-ром... За ней последовал внезапный взрыв, во время которого заговорили уже камни...
При таких обстоятельствах явился манифест 17 октября, который, конечно (не-зависимо от обстоятельств, его вызвавших и сопровождающих), - история внесет на свои страницы как формальный конец старого строя русской жизни. В этом акте "не-преклонная воля" самодержца объявляла упразднение самодержавия, и Россия стано-вилась монархией конституционной.
Манифест 17 октября является, несомненно, актом революционным, если под революцией разуметь коренное изменение существующей формы правления. То, за что гибли представители передовой мысли, начиная с декабристов и кончая шлис-сельбургскими узниками, - объявлялось отрицательно необходимым и полезным, а старые основы упраздненными. Но он мог и должен был быть революционным, так сказать, единовременно, если бы сразу же со всей полнотой и искренностью дал ма-териальные формы новому строю. Тогда манифест стал бы "основой" нового строя, и

его революционное значение закончилось бы в тот самый день, когда ушли бы из правительства старые слуги произвола и вступило бы новое министерство. В револю-ционные периоды народной жизни нет ничего опаснее полумер, промедлений и коле-бания... Но именно того, что было нужно, - не было сделано. В правительстве остав-лены самые яркие выразители старого порядка, система выборов явно направлена к затруднению народного представительства, а права, провозглашенные в манифесте, тотчас же были залиты кровью. Люди старого порядка, всюду оставшиеся у власти, тотчас же объявили войну началам манифеста...
Таким образом, положение страны продолжает фактически оставаться револю-ционным по существу и по необходимости. Самодержавный строй всюду действует фактически, как сила уже внезаконная, потому что он упразднен законным актом вер-ховной власти. Дух новой грядущей законности и буква старого закона - таковы два полюса теперешней нашей политической жизни.
В таком же положении находится в настоящее время и вся русская печать.
В манифесте 17 октября провозглашена как "незыблемое начало" гражданской свободы - свобода слова. По несколько странной "случайности" о свободе печати при этом особо не упомянуто, но на прямой запрос в этом смысле последовал катего-рический ответ графа Витте, что, конечно, Манифест под общим термином свободы слова разумел также и свободу печатного слова. Иначе, конечно, и быть не могло.
Но печать может быть свободна только в свободной стране, и наоборот: свобода самой страны немыслима без свободы печати. Основная черта самодер-жавного строя состояла в том, что всякий данный состав правительства отождествлял себя с самодержавием. "Самодержавие - писал, кажется, Щедрин, - это такой по-рядок вещей, при котором страна управляется столоначальником". Тут есть, конечно, доза преувеличения, но оно только подчеркивает существенную сторону вопроса. Страной управляли министры или, вернее, - один из них, в данное время наиболее сильный, и этот министр уже без всяких колебаний отожествлял себя с самодержави-ем. По большей части, это бывали шефы жандармов, а в последние годы - министры внутренних дел. В них сосредоточивалась наибольшая сила власти. Нападение на них отожествлялось с нападением на самую власть; противодействие им - означало "по-трясение основ существующего строя".
Отсюда логически вытекало полное подавление печати. Директоры департа-ментов состоят в ведении министра. Значит, нападение на них тоже было бы потрясе-нием основ. Но столоначальники, в свою очередь, состоят в ведении директоров де-партамента. Губернаторы фактически назначаются министром - значит, нельзя осу-ждать и действий губернаторов. Но в ведении губернаторов находятся полицмейсте-ры, исправники, становые, урядники, городовые... И логическое развитие бюрократи-ческого самодержавия дошло до своих пределов: рядом "законов о беззаконии" уп-разднена всякая гарантия против произвола всех чинов администрации, и параллель-но - обличение в печати даже городового отождествлено с потрясением основ само-державного строя. Правда, это относилось главным образом к министерству внутрен-них дел, и в то самое время, когда урядники были тщательно ограждены от обличе-ний, - министры внутренних дел иной раз выпускали "из-под руки" резвого публи-циста на своих неприятных товарищей из других ведомств. Всем еще памятен смелый шантаж, которому "известный" Шарапов подвергал министра финансов Витте, с бла-гословления сначала г. Горемыкина, а потом - гг. Сипягина и Плеве. Это было воз-можно потому, что с самодержавием отождествляла себя, главным образом, полицей-ская часть правительства и, таким образом, случалось, что газеты закрывались за рез-кие статьи против местной полиции в то самое время, как "неприятный" министру внутренних дел его товарищ подвергался резким и безнаказанным нападкам...
Мне пришлось однажды выслушать от одного из провинциальных полицмей-стеров (в Перми) отзыв об одном моем знакомом как о чрезвычайно опасном револю-ционере. Между тем образ мыслей этого человека был ультралояльный. Когда я пере-дал ему мнение о нем "начальства", он засмеялся и ответил:
- Я, вследствие обстоятельств чисто личных, - не подаю ему руки. Он чувст-вует себя оскорбленным, а он - власть. Поэтому он совершенно искренно считает меня врагом всякой власти.
Этот простодушный провинциальный администратор был, в сущности, на-стоящим выразителем всей философии самодержавного бюрократизма. Всякий вин-тик этого строя, начиная с министра и кончая урядником, считает себя носителем час-тицы некоторой почти мистической власти и поэтому органически неспособен отде-лить нападки на себя лично от нападений на власть, а значит, и на самые основы "су-ществующего строя". Отсюда уже совершенно понятна прямая неизбежность подав-ления печати при самодержавии. В 80-х годах все газеты обошел классический ответ омского губернатора на запрос из Петербурга по поводу ходатайства частного лица об открытии в Омске газеты. "Мне для управления краем газета не нужна", - отве-тил великолепный сибирский сатрап. Ответ щедринский, комичен - это правда, но... газета все-таки не была разрешена, потому что она не нужна была омскому само-держцу... В 1896 году я лично, вместе с двумя товарищами-провинциалами, ходатай-ствовал о разрешении издавать газету в Нижнем Новгороде. Мы получили отказ. Во время личных объяснений моего товарища с начальником главного управления по де-лам печати последний дал великолепное объяснение этого отказа:
- Министр не хочет провинциальных газет. Понимаете - не хочет...
И затем, с выражением крайней досады, он прибавил, разводя руками:
- А они так и лезут, точно из-под земли.
Со времени обнародования Манифеста 17 октября прошло два месяца, но во-прос о свободе печати до сих пор остается в области тех противоречий, среди кото-рых так мучительно бьется вся русская жизнь. И между печатью и нынешним соста-вом правительства уже начались серьезные конфликты, в основании которых лежит коренная противоположность во взглядах на сущность свободы печатного слова.
Еще до 17 октября в Петербурге образовался союз защиты свободы печати, объединивший все ежедневные петербургские издания и многие еженедельники и ежемесячники. "Со дня образования союза все примкнувшие к нему издания решили действовать так, как если бы они существовали в свободном государстве. А именно, они перестали считаться с какими бы то ни было произвольными административными мерами, направленными против свободы слова, высказывая в своих изданиях, по дол-гу чести и совести все, что предлагает им к обсуждению текущая жизнь..." В отноше-нии свободы печати союз своим постановлением признал, между прочим, необходи-мым "издание нового закона на следующих общих основаниях: 1) явочный порядок возникновения новых изданий и отмена залогов; 2) отмена предварительной (то есть до напечатания) и запретительной (то есть до выхода в свет) цензур; 3) ответствен-ность за общие преступления, совершенные путем печати исключительно по суду, с подсудностью суду присяжных".
На почве этих постановлений объединились органы всех направлений, начиная с "Нов. Времени" и "Света" и кончая "Сыном Отечества" и "Новой Жизнью". Пра-вительству графа Витте уже на другой день по опубликовании Манифеста пришлось очутиться перед фактом, который состоял в том, что в Петербурге исчезли все виды

цензуры, и в течение некоторого времени печать фактически осуществляла свободу печатного слова, то есть все мнения оказались свободными и все факты общественно-го значения подлежащими оглашению, независимо от удобств или неудобств этого оглашения для данного состава правительства.
Вслед за Манифестом 17 октября, на почве свободы союзов, возникли союзы журналистов, книгоиздателей, книгопечатников и (еще ранее) - рабочих печатного дела. Таким образом, все работники печатного станка оказались объединенными для защиты свободы печатного слова...
Правительство графа Витте сначала как бы примирилось с существующим фак-том, и печать вправе была ожидать, что временный закон о печати станет в уровень с этими ясными требованиями и новых начал управления, и самой жизни. Но уже 24 ноября появились временные правила о печати, в которых сказались совершенно ясно старые взгляды администрации.
Союз в защиту свободы печати, рассмотрев эти правила, нашел, что:
1) административным властям предоставлено право, по собственному их ус-мотрению, налагать арест на отдельные номера изданий (отд. VIII, стр. 9);
2) под страхом тяжких кар печати воспрещено касаться самых насущных во-просов, именно в настоящее время требующих оглашения и всестороннего освещения (стачки рабочих, прекращение работ на железных дорогах, телеграф, телефон и др.; прекращение занятий служащими в правит. установлениях, прекращение занятий в учебных заведениях) (отд. VIII, стр. 4, 5 и др.);
3) установлен порядок судебной ответственности, вводящий в судебный про-цесс политическую партийность (полное устранение присяжных и сохранение суда с сословными представителями);
4) сохранены даже некоторые виды предварительной цензуры (цензура объяв-лений, придворных известий).
Ввиду того что означенными временными правилами существенным образом нарушены коренные начала свободы слова и извращены "незыблемые основы" граж-данских свобод, провозглашенных в Манифесте 17 октября, Союз постановил: "По-прежнему фактически осуществлять свободу печати".
2-го декабря были приостановлены сразу восемь петербургских газет, экземпля-ры их конфискованы, а редакторы преданы суду и подвергнуты личному задержанию за оглашение воззвания, озаглавленного "Манифест" и исходившего от совета рабочих депутатов и нескольких партийных организаций. Большинство этих газет напечатало этот документ в хронике, как факт общественного значения, и кара, наложенная на эти газеты, вызвана уже, несомненно, не призывом, а лишь оглашением факта.
Союз защиты печати, обсудив в тот же день этот эпизод, принял решение: пе-репечатать, в виде протеста, означенный документ во всех изданиях союза... Таким образом, и здесь еще раз сказалось единодушие печати - без различия направле-ний - в отстаивании свободы печатного слова. Едва ли можно сомневаться, что большинство изданий, принявших это решение, не разделяло по существу высказан-ных в "Манифесте" взглядов и предоставляло себе выразить о нем свое мнение в по-следующих номерах... Но они считали самым существенным в этом вопросе право ог-лашения и свободного обсуждения общественного факта.
По разным причинам постановление это не приведено в исполнение. Некото-рые органы печати нарушили принятое уже обязательство, другие сочли его целесо-образным лишь при полном единодушии. Мы не станем разбирать здесь подробности этого эпизода. Очень может быть, что печать найдет другие средства коллективной борьбы за свое право, но нам кажется несомненным, что в своем постановлении от
2-го декабря союз печати стоял на принципиально правильной почве.
Основной смысл происходящих в нашем отечестве событий состоит в тяготении страны к правильному представительству всенародного мнения. Возврат к старому не возможен. Все партии признают единственным выходом из периода тяжкой борьбы ор-ганизацию народного представительства, которое должно сказать свое решающее сло-во. Организованное мнение страны является в настоящее время последней инстанцией, от которой все мы с надеждой ожидаем выхода и спасения от надвигающейся дезорга-низации и анархии. Но если это так, - а это так несомненно, - то перед этой послед-ней инстанцией должно быть со всею полнотою и искренностью раскрыто все положе-ние страны, без недомолвок и без утайки. Она должна узнать все о характере, програм-мах и взаимном положении главных борющихся в обществе сил; она должна знать, ка-ковы приемы этих партий и какими средствами данное правительство защищает свои позиции. Если России суждено выйти победоносно из тяжкого испытания, в которое ввергли ее годы произвола и безгласности, то этим она обязана будет здоровым силам общества и народа. Так пусть же общество и народ узнает все происходящее от сво-бодной печати, всесторонне и со всею полнотой жизненных фактов.
Нам скажут, что порой оглашение тех или других воззваний и заявлений несет с собой неудобства не только для данного состава правительства, но и для тех обще-ственных интересов, которые пока находятся в руках этого состава. Это, конечно, возможно. Но во-первых, противовесом является свободное обсуждение каждого та-кого акта органами всех направлений, если только эта свобода не искажается пресле-дованиями и карами. А во-вторых, - великая страна скоро исправит частные неудоб-ства, когда станет действительно свободна. Немецкий разгром и внутренняя борьба, сопровождавшая крушение деспотического наполеоновского режима, не помешали Франции уплатить 5 миллиардов и достигнуть благосостояния гораздо большего, чем при Наполеоне. Но если старому строю нашей жизни удастся похитить и исказить "незыблемые основы" ее новой свободы, если нас вернут к прежнему произволу, к прежней безгласности и бесправию народного голоса и мнения, то это значит, что Россия вступит опять на путь хронического расстройства самых источников ее жиз-ненных сил, на тот самый путь, который уже привел ее к тяжким внешним поражени-ям и внутренней анархии.
И кто знает, найдет ли она тогда выход из этого затянувшегося положения... Вот почему при выборе между мертвой буквой старых начал русской жизни и духом "незыблемых основ" грядущего нового строя - для печати не может быть колеба-ний...


"Королем репортеров" заслуженно величали В.А. Гиляровского. Но он был и перво-классным фельетонистом, и мастером широкотемного очерка, и автором многих рас-сказов, преимущественно из жизни низов русского общества. Приведенный в данном сборнике рассказ "Человек и собака" впервые был опубликован в либеральной, "профессорской" газете "Русские ведомости" в 1885 г. и включен писателем в книгу "Трущобные люди", которая в 1887 г. была конфискована еще в типографии и со-жжена по распоряжению Главного управления по делам печати.

В.А. Гиляровский. "Человек и собака"
- Лиска, ляг на ноги да погрей их, ляг! - стуча от холода зубами, проворчал нищий, стараясь подобрать под себя ноги, обутые в опорки и обернутые тряпками.
Лиска, небольшая желтая культяпая дворняжка, ласково виляя пушистым хво-стом и улыбаясь во весь свой ротик с рядом белых зубов, поднялась со снега и легла на заскорузлые ноги нищего.
- Эх, Лисичка, и холодно-то нам с тобой и голодно! Кою ночь ночуем на моро-зе, а деваться некуда... В ночлежных обходы пошли, как раз "к дяде" угодишь, а здесь, в саду, на летнем положении-то, хоть и не ахти как, а все на воле... Еще спасибо, что и так, подвал-то не забили... И чего это в саду дом пустует: лучше бы отколотили доски да бедных пущали... А вот хлебушка-то у нас с тобой нет... Ничего, до лета потерпим, а там опять на вольную работу, опять в деревню косить пойдем и сыты… В лагеря схо-дим. Солдаты говядинки дадут... Наш брат солдат собак любит. Сам я вот в Туречине собачонку взял щенком в лесу, как тебя же, выкормил, выходил и офицеру подарил. В Расею он ее взял... Чудаком звали собаку-то. Бывало, командир подзовет меня и спро-сит: "Как звать собаку?" - "Чудак, мол, ваше благородие!" А ен, покелича не поймет, и обижается, думает, его чудаком-то зовут... Славная собака была!.. Вот и тебя, как ее, тоже паршивым щенком достал, выкормил, да на горе... Голодаем вот...
Лиска виляла хвостом и ласково смотрела в глаза нищему...
Начало светать... На Спасской башне пробило шесть. Фонарщик прошел по ули-це и потушил фонари. Красноватой полосой засветлела зорька, погашая одну за другой звездочки, которые вскоре слились с светлым небом... Улицы оживали... Завизжали железные петли отпираемых где-то лавок... Черные бочки прогромыхали... Заскрипели по молодому снегу полозья саней... Окна трактира осветились огоньками...
Окоченелый от холода, выполз нищий из своего логова в сад, послюнил паль-цы, протер ими глаза, заплывшие, опухшие - умылся - и приласкал вертевшуюся у ног Лиску.
- Холодно, голубушка, холодно, ну полежи, милая, полежи ты, а я пойду по-стреляю и хлебушка принесу... Ничего, Лиска, поправимся!.. Не все же так... Только ты-то не оставляй меня, не бегай... Ты у меня, безродного бродяги, одна ведь. Не ос-тавишь, Лиска?
Лиска еще пуще заюлила перед нищим и по его приказанию ушла в логово, а он, съежившись и засунув руки в рукава рваного кафтана, зашагал по снегу к бле-стевшим окнам трактира...
***
- Сюда, ребята, закидывай снег да захватывай подвал, там, наверное, есть! - командовал рыжий мужик шестерым рабочим, несшим длинную веревочную сетку вроде невода.
Те оцепили подвал, где была Лиска.
Она с лаем выскочила из своего убежища и как раз запуталась в сети. Рыжий мужик схватил ее за ногу. Она пробовала вырваться, но была схвачена железными щипцами и опущена в деревянный ящик, который поставили в фуру, запряженную рослой лошадью. Лиска билась, рвалась, выла, лаяла и успокоилась только тогда, ко-гда ее выпустили на обширный двор, окруженный хлевушками с сотнями клеток, на-полненных собаками.
Некоторые из собак гуляли по двору. Тут были и щенки, и старые, и дворовые, и охотничьи собаки - словом, всех пород. Лиска чувствовала себя не в своей тарелке и робко оглядывалась. Из конторы вышел полный коротенький человек и, увидав Лиску, спросил:
- Это откуда такая красавица?.. Совсем лисица, и шерстью, и хвостом, и мор-дочкой.
- Бродячая, в саду взяли...
- Славна собачка! Не сажать ее в клетку, пусть в конторе живет, а то псов про-рва, а хорошего ни одного нет... Кличка ей будет "Лиска", Лиска, Лиска, иси сюды!
Лиска, услыхав свое имя, подбежала к коротенькому человечку и завиляла хвостом.
Ее накормили, устроили ей постель в сенях конторы, и участь ее была обеспе-чена, - она стала общей любимицей...
***
Только что увезли ловчие Лиску, возвратился и бродяга в свой подвал. Он уди-вился, не найдя в нем своего друга, и заскучал. Ходил целый день как помешанный, искал, кликал, хлеба в подвале положил (пущай, мол, дура, поест с холодухи-то, набе-гается ужо!), а Лиски все не было... Только вечером услыхал он разговор двух купцов, сидевших на лавочке, что собак в саду "ловчие переимали" и в собачий приют увезли.
- В какой приют, ваше степенство? - вмешался в разговор нищий, подстре-каемый любопытством узнать о судьбе друга.
- Такой уж есть, выискались, вишь, добрые, вместо того чтобы людей вот вроде тебя напоить-накормить да от непогоды пригреть, - собакам пансион устроили.
- Вроде как богадельня собачья! - вставил другой. - И берегут и холят.
Поблагодарил бродяга купцов и пошел дальше, куда глаза глядят
Счастлив хоть одним был он, что его Лиске живется хорошо, только никак не мог в толк взять, кто такой добрый человек нашелся, что устроил собачью богадель-ню, и почему на эти деньги (а стоит, чай, немало содержать псов-то) не сделали хоть ночлежного угла для голодных и холодных людей, еще более бесприютных и несча-стных, чем собаки (потому собака в шубе, - ей и на снегу тепло). Немало он поди-вился этому.
Прошло три дня. Сильно заскучал бродяга о своем культяпом друге (и ноги-то погреть некому, и словечушка не с кем промолвить!) и решил наконец отыскивать приют, где Лиска живет, чтобы хоть одним глазком посмотреть, каково ей там (не убили ли ее на лайку, али бо што).
Много он народу переспросил о том, где собачья богадельня есть, но ответа не получал: кто обругается, кто посмеется, кто копеечку подаст да, жалеючи, головой покачивает, - "спятил, мол, с горя!". Ходил он так недели зря. Потом, как чуть брезжить стало, увидал он в Охотном ряду, что какие-то мужики сеткой собак ловят да в карету сажают, и подошел к ним.
- Братцы, не вы ли недавнысь мою Лиску в саду пымали? Така собачонка желтенькая, культяпая...
- Там вот пымали в подвале под старым трактиром... Как лисица, такая...
- Это она! Самая она и есть!
- Ну, пымали, у нас живет, смотритель к себе взял, говядины не в проед дает...
- А где ваша бог...
Но бродяга не договорил- вдали показался городовой. ("Фараон" трикляту-щий, и побалакать не даст - того и гляди "под шары" угодишь, а там и "к дяде"!)
Пошел бродяга собачью богадельню разыскивать. Идет и думает. Вспомнилось ему прежнее житье-бытье... Вспомнил он родину, далекую, болотную; холодную "гу-берню", вспомнил, как ел персики и инжир в Туречине, когда "во вторительную службу" воевать с туркой ходил... Вспомнил он и арестантские роты, куда на четыре года военным судом осудили "за пьянство и промотание казенных вещей"… (Уж и вешши! Рваная шинелишка - рупь цена - да сапоги старые, в коих зимой Балканы перевалил да по колено в крови ходил!) Выпустили его из арестантских рот и волчий билет ему дали (как есть волчий - почет везде, как волку бешеному, - ни тебе рабо-та, ни тебе ночлег!). Потерял он и этот свой билет волчий, и стали его, как дикого зверя, ловить: поймают, посадят в острог, на родину пошлют, потом он опять оттуда уйдет… Несколько лет так таскали. Свыкся он с бродяжьей жизнью и с острожным житьем-бытьем. Однако последнего он боялся теперь, потому что общество его отка-залось принимать, и если "пымают, то за бугры…"
А Сибири ему не хотелось!..
***
Опустилась над Москвой ночь - вьюжная, холодная… Назойливый, резкий ветер пронизывал насквозь лохмотья и резал истомленное, почерневшее от бродяж-ной жизни лицо старого бездомника. А все шагал он по занесенным снегом улицам Замоскворечья, пробираясь к своему убежищу... Был он у "собачьей богадельни" и Лиску на дворе видел, да опять фараоны помешали. Дальше пошел он. Вот Москва-река встала перед ним черной пропастью... Справа, вдалеке, сквозь вьюгу чуть бле-стели электрические фонари Каменного моста... Он не пошел на мост и спустился по пояс в снегу на лед Москвы-реки.
Бродяга с утра ничего не ел, утомился и еле передвигал окоченевшие, измок-шие ноги... Наконец, подле проруби, огороженной елками, силы оставили его, и он, упав на мягкий, пушистый сугроб, начал засыпать...
Чудится ему, что Лиска пришла к нему и греет его ноги... что он лежит на мягком лазаретном тюфяке в теплой комнате и что из окна ему видны Балканы, и он сам же, с ружьем в руках, стоит по шею в снегу на часах и стережет старые сапоги и шинель, которые мотаются на веревке... Из одного сапога вдруг лезет фараон и гро-зит ему...
На третий день после этого дворники, сидя у ворот, читали в "Полицейских ве-домостях", что: "Вчерашнего числа на льду Москвы-реки, в сугробе снега, под елка-ми, окружающими прорубь, усмотрен полицией неизвестно кому принадлежащий труп, по-видимому солдатского звания, и не имеющий паспорта. К обнаружению зва-ния приняты меры".
А кому нужен этот бродяга по смерти? Кому нужно знать, как его зовут, если при жизни-то его, безродного, бесприютного, никто и за человека с его волчьим пас-портом не считал... Никто и не вспомнит его! Разве когда будут копать на его могиле новую могилу для какого-нибудь усмотренного полицией "неизвестно кому принад-лежащего трупа", могильщик, закопавший не одну сотню этих безвестных трупов, скажет:
- Человек вот был тоже, а умер хуже собаки!..
Хуже собаки!..
***
А Лиска живет себе и до сих пор в собачьем приюте и ласковым лаем встречает каждого посетителя, но не дождется своего воспитателя, своего искреннего друга... Да и что ей? Живется хорошо, сыта до отвала, как и сотни других собак, содержащих-ся в приюте... Их любят, холят, берегут, ласкают...
Разве иногда голодный, бесприютный бедняк посмотрит в щель высокого забо-ра на собачий обед, разносимый прислугой в дымящихся корытах, и скажет:
- Ишь ты, житье-то, лучше человечьего!
Лучше человечьего!


В.М. Дорошевич оставался до конца своих дней газетчиком. Даже став признанным мэтром, "королем фельетонистов", руководителем газеты "Русское слово", он давал 52 воскресных фельетона в год и 52 статьи по текущим проблемам. Он стал газетным писателем, выработал свой особый стиль, который нельзя спутать ни с чьей журна-листской манерой. Дорошевич всегда был конкретен, точен и живописен в деталях, умел типизировать ситуации, найти в случайном эпизоде его глубинный смысл, дать меткую афористическую характеристику многим явлениям жизни.

В.М. Дорошевич. "Репортер"
Я никогда в жизни не видал такой визитной карточки.
- "Икс Игрек Дзет. Репортер газеты такой-то".
Всегда:
"Корреспондент газеты такой-то".
"Хроникер газеты такой-то".
Иногда даже:
"Интервьюер".
В крайнем случае, просто:
"Сотрудник".
И никогда:
- Репортер.
Я даже не знаю, существует ли в русском разговорном языке слово "репортер". Есть слово "репортеришка".
Чаще всего с прибавлением слова "всякий".
- Всякий репортеришка, - и туда же смеет писать!
Это слово ругательное, и рассерженный обыватель, если хочет выругать оби-девшего его журналиста, делает презрительную гримасу и говорит:
- Репортеришка!
Немудрено, что и сами гг. репортеры стараются избегать своего звания:
- Вы уж напишите, пожалуйста, в редакционном удостоверении "корреспон-дент", а не "репортер".
- Почему же?
- "Репортер" - это очень плохо звучит.
Если вы видите в афише новой пьесы в числе действующих лиц репортера, - заранее можете быть уверены, что это непременно шантажист, мошенник, человек, готовый за грош "на все".
Какой драматический "лев" не лягнул своим копытом "репортера"?
Если вы встречаете репортера в повести, романе, рассказе, - можете быть спокойны, что это лицо в лучшем случае только комическое, в худшем - самое презренное.
Он залезает под стол, чтоб подслушать чужие разговоры, и берет пять рублей, чтоб не разглашать семейных тайн.
Какой из "орлов", державших в своем копыте когда-либо перо беллетриста, не "живописал" так беднягу репортера?
"Репортер", это - слово, мало отличающееся, по общему мнению, от слова "клеветник".
И всякий по этому случаю считает возможным и удобным клеветать на репортера.
Раз человек клеветник, отчего же на него не клеветать?
Откуда, однако, взялась эта клевета, ставшая "общим мнением"?
Несомненно, это "общее мнение" имеет свою историческую подкладку.
Старые газетные работники помнят еще именно таких "репортеров", каких до сих пор выводят гг. драматурги и описывают гг. беллетристы.
Грязных, нечесаных, немытых, которых даже в редакциях не пускали дальше передней.
Они подслушивали разговоры, сидя под столом, потому что их никуда не пус-кали, и их никуда нельзя было пустить.
Это был безграмотный народ, писавший "еще" с четырьмя ошибками и кото-рых мазали за их "художества" горчицей.
Хорошенькие времена! Одинаково хороши были все: и те, кто доводил себя до мазанья горчицей, да и те, кто находил в этом удовольствие и "нравственное удовле-творение".
Но кто и теперь не говорит при виде идущего репортера:
- Вон репортеришка бежит!
И кому какое дело, что он бежит, в сущности, по общественному делу!
Процессом "Владимира" интересовалась вся Россия.
Изо всех рефератов, печатавшихся в одесских газетах, лучшим был реферат по-койного В.О. Клепацкого.
Этот реферат почти дословно перепечатывался чуть не всеми русскими газетами.
По крайней мере, большинством.
Когда драматург пишет пьесу, - он получает гонорар со всякого театра, где она ставится.
Если бы у нас относились с большим уважением к собственности и перепечат-ки чужих произведений оплачивались бы точно так же, как оплачивается постановка драматических произведений на сцене, - В.О. Клепацкий получил бы за свой труд, прекрасный, добросовестный, обративший на себя внимание всей русской печати, - тысячи.
А он работал на всю русскую печать, получая только свой обычный, скромный гонорар из редакции своей газеты.
Ежедневно сведения, добываемые репортерами, перепечатываются десятками, иногда сотнями газет.
Если бы репортеры получили вознаграждение от всех газет, которые пользуют-ся их трудом, - вид "бегающего репортеришки" прошел бы в область преданий.
Пусть это вознаграждение со стороны каждой газеты было бы очень мало, - пропорционально достаткам каждой газеты, - в общем это составило бы солидную сумму и подняло бы благосостояние этих бедняг, получающих гроши за сведения, ин-тересующие всю Россию.
Если хотите составить себе понятие об отношении, которое составляет интерес, возбуждаемый часто репортерскими заметкам, и гонораром, который получают авто-ры за эти сообщения, - я сообщу вам факт из собственной практики.
Лет 15 тому назад, когда я был репортером, мне удалось добыть одно сведение, очень сенсационное, которое я, со свойственной репортерам краткостью, изложил в 7 строках.
Эти семь строк обошли решительно все русские газеты.
Так как сведение, сообщенное в них, имело большой общественный интерес, то оно вызвало ряд фельетонов, передовых статей во всех больших столичных газетах.
Возникла даже полемика.
А я мог внимать всему поднятому мною шуму, пересчитывая 21 (двадцать од-ну) копейку, полученную мною за мои 7 строк!

В особенности, стоя близко к газетному делу, становится обидно и больно: как мало и материального и нравственного вознаграждения получают эти люди за свой честный, за свой добросовестный, часто талантливый, всегда нелегкий труд.
Эти люди, составляющие фундамент газетного дела.
Рассуждения, обобщения фельетонистов и передовиков, это - все соус, в ко-тором подаются факты.
Но самое ценное, самое существенное - факты, это ведь принадлежит репор-терам.
И что же за это?
Что - этим безвестным, безыменным труженикам?
Когда умирают люди, подписывающие свои статьи, - публика хоть несколько дней поскучает, не видя в газетах привычной подписи.
Когда умирает репортер, это проходит незаметно.
Его строк больше нет, но вместо них есть другие строки, такие же безыменные.
И эти серые строки смыкаются над его памятью, как смыкаются волны над го-ловой утонувшего человека.
И неизвестно, - был ли здесь когда-нибудь человек!!
Но пусть так!
Газета, живущая всего один день, очень плохой путь к бессмертию.
Об этом труженике очень мало думают.
Пусть и это будет так!
Ведь, покупая в ювелирном магазине брошь, вы не думаете о тех, кто добывает это золото.
А не будь их, не было бы и великолепной броши.
Репортеры получают такие гроши сравнительно с интересом, который часто возбуждают их заметки, и той пользой, которую эти скромные заметки приносят.
Но пусть и это будет так!
Справедливость - очень редкая птица.
Но за что же это обидное, это незаслуженное отношение к самой профессии, не менее честной, чем все другие профессии, и более полезной, чем многие другие.
Почему репортеру неловко сказать:
- Я репортер!
И ловко сказать доктору, что он доктор, адвокату, что он адвокат, директору банка, что он директор банка.
"Во всякой реке есть всякая рыба: и дурная и хорошая".
За что же это обидное обобщение распространяется именно на репортеров?
Почему им приходится быть тем колодцем, из которого все пьют и в который чаще всего плюют.
Репортеры, которые были когда-то и о которых я говорил, умерли как люди и вымерли как тип.
Представлять себе теперешних репортеров в виде тех "типов", которые по тра-фарету рисуют гг. драматурги и беллетристы, это - все равно что представлять себе артистов Малого театра или театра г. Соловцова в виде Аркашек, которых перевозят из города в город, завернувши в ковер.
Все изменилось.
Среди репортеров нет более людей, пишущих "еще" с четырьмя ошибками.
Им не нужно залезать под столы, чтоб подслушивать, что происходит в заседа-ниях, - они желанные гости во всяком учреждении, не боящемся света.

К ним лично относятся, как относились, например, к покойному В.О. Клепацкому, - с таким же точно почтением, как и ко всякому честному челове-ку, занимающемуся полезным общественным делом.
И только одно - они все еще не решаются, не могут решиться сказать громко и открыто, с гордостью и достоинством:
- Я репортер!
"Пустяк!" - скажете вы.
Посмотрел бы я, что сказали бы вы, если б вам неловко было назвать ту про-фессию честную, которою вы занимаетесь!
Вчера хоронили моего дорогого товарища В.О. Клепацкого, и это горькое чув-ство обиды шевелилось в моей душе; его не могли сгладить даже всеобщие сожале-ния, которые окружали безвременную могилу этого честного уважаемого газетного труженика. Мне думалось:
- Да! Ты служил великому делу - гласности. Ты был "только репортер", но ты помогал суду быть "гласным" судом, передавая отчеты об его заседаниях в газете. Ты помогал дать нравственное удовлетворение правым и обиженным, доводя до все-общего сведения судебные приговоры. Да! Ты пользовался заслуженным уважением как человек. Но почему-то ты, честный слуга честного дела, не мог с гордостью на-звать своей профессии: "Я репортер"!
Как скоро умирают люди, и как долго живут предрассудки...

В.М. Дорошевич. "Герцен"
Это было в поездку между Веной и Подволочиском.
По всей Европе вы летали с экспрессами, носились, как вихрь, - от Вены к Подволочиску поезд идет медленно, словно нехотя, - и колеса стучат:
- Читайте! Читайте!
Во всех купе читают, читают жадно, глотают, захлебываются и, не доходя Под-волочиска, из всех почти окон полетят русские книги, брошюры, листки.
Обе стороны полотна усеяны книгами. Жителям Подволочиска есть из чего свертывать папиросы! Если бы они захотели, они могли бы составить себе огромней-шую библиотеку.
И что за странная была бы эта библиотека!
В ней "Былое и думы" Герцена стояли бы между сборником порнографических стихов и книжкой какого-то полоумного декадента, который вопиет:
- Разве террор для террора не полон уже, сам по себе, красоты и величия?
Порнография, дикий, кровавый бред и благородные мысли - все свалено в од-ну кучу!
В этом "читательском поезде" я познакомился с Герценом.
Уже от предисловия "С того берега" кровь бросилась мне в голову, слезы под-ступили к горлу.
Передо мной открылся новый мир, как открывается новый мир всегда, когда вы открываете гениальную книгу.
Передо мной, счастливым, радостным, взволнованным, вставал, в величии сло-ва и мысли, новый для меня писатель, мыслитель, художник - умерший, бессмерт-ный. Какое благородство мысли, какая красота форм!
И эту книгу я должен буду выбросить перед Подволочиском в окно, как порно-графическую брошюру!
Из-за чего?
Разве мир не шагнул вперед за те тридцать лет, как умер А.И. Герцен?
Разве не многое из того, что осуждал он, осуждено уже историей?
Разве во многом его книги не обвинительный акт, по которому уже состоялся обвинительный приговор истории?
Из-за чего же?
Неужели из-за рассеянных там и сям личных нападок, которые потеряли теперь уже весь свой яд, потому что те, в кого они были направлены, уже давно померли?
Да разве ж в этих резких строчках Герцен-мыслитель, Герцен-художник, Гер-цен - великий патриот, отличающийся от патентованных патриотов тем, что он лю-бил свою родину просвещенной любовью?
Разве этот великий ум, благородное сердце, великий мыслитель, несравненный художник, друг и поборник всего прекрасного, волнующий кровь благороднейшими желаниями и наполняющий ум благороднейшими мыслями, опьяняющий любовью к людям, не был бы Герценом, если бы из-под его пера не вышло нескольких обидных для личности строк?
Разве в этих строках весь Герцен?
И перечитав еще раз, на прощанье, предисловие "С того берега", я с завистью подумал о том потомке, который будет, счастливец, свободно воспитывать свой ум и свое сердце на Герцене и читать его так же невозбранно, как читаем теперь князя Мещерского и "раскаявшегося" господина Тихомирова.
Но поезд подходил к Подволочиску, я отворил окно, - простите сентимен-тальность, поцеловал книгу, зажмурился и выбросил ее в окно.
Зажмурился, - потому что и теперь, через много лет, один на один с самим со-бою, я краснею при этом воспоминании.
Так тяжело уничтожать книгу, конечно, если не занимаешься этим специально. Словно убиваешь человека. Хуже! Убиваешь лучшее, что есть в человеке, - мысль. Сотни тысяч людей прочли бы эту книгу, эти мысли, эти чувства - и ты отнимаешь у сотен тысяч их достояние.
Я выглянул в окно. Книга белела около полотна, вдали. Она осталась по ту сто-рону границы.
Бедный Герцен!
Окруженный поклонением, славой, он так тосковал, так страстно, безумно тос-ковал по своей бедной, занесенной снегами родине.
И через тридцать лет он не может вернуться на родину. Теперь, когда много приговоров пересмотрено историей, о нем приговор еще не пересмотрен.
Добиться пересмотра этого приговора, - какая достойная цель для отделения словесности Академии наук!
Пусть к нам вернется хоть только то, что было вечного и бессмертного в Герцене.
И останутся даже по ту сторону границы те вспышки раздражения, значение которых умерло вместе со смертью людей, на которых они были направлены.
Пусть отделение словесности Академии наук любящей и осторожной рукой коснется Герцена и вернет России ее достояние.
Герцену время вернуться из Европы.
Его мать, его страна, любимая и любящая, тоскует и ждет своего великого, сво-его бессмертного сына.
И втихомолку плачет о нем сегодня, в годовщину его смерти, от тяжести двой-ной разлуки.

В.М. Дорошевич. "М.Н. Ермолова"
Прекрасная артистка!
Среди пышных цветов красноречия, которыми вас засыпают сегодня москов-ские критики, примите скромный букет, - скорее "пучок", - воспоминаний.
- Старого москвича.
И если, беря его, вам покажется, что вы слегка, чуть-чуть укололи себе руку, - это вам только покажется!
Это не колючая проволока, на которой держатся искусственно взращенные цветы, - это свежие срезы стеблей живых цветов.
Маргарита, это букет вашего Зибеля.
Старого Зибеля!
Пою восьмидесятые годы.
***
- Где вы получили образование?
- Ходил в гимназию и учился в Малом театре.
Так ответили бы сотни старых москвичей.
Малый театр:
- Второй университет.
И Ермолова - его "Татьяна".
***
Ваш бенефис.
Именитая Москва подносит вам браслеты, броши, какие-то сооружения из се-ребра, цветочные горы. В антракте рассказывают:
- Вы знаете, фиалки выписаны прямо из Ниццы!
- Да ну?
- Целый вагон! С курьерским поездом. Приехали сегодня утром.
А там, на галерее, охрипшие от криков:
- Ермолову-у-у!!!
Смотрят на это с улыбкой.
- Зачем ей все это?
Комната на Бронной. Три часа ночи. Накурено.
В густом тумане десять темных фигур.
И говорят... Нет!
И кричат об Ермоловой.
- Она читает только "Русские ведомости".
- И "Русскую мысль".
- Гольцева!
- Вы знаете, она ходит в старой, ста-арой шубе.
- Да что вы?
- Натурально.
- Как же иначе?
И ездит на извозчике.
Другие артисты в каретах, а она на извозчике!
И берет самого плохого. На самой плохой лошади!
Которого никто не возьмет.
И расспрашивает его дорогой про его жизнь.
И дает ему, вместо двугривенного, пять рублей.
- Пять рублей! Просто - помогает ему!
Она думает только о студентах и курсистках.
И когда захочет есть...
Да она почти никогда и не обедает!
- Время ли ей думать о пустяках?
Она просто говорит: дайте мне что-нибудь поесть.
Что-нибудь!
- Мне говорили. Пошлет прямо в лавочку за колбасой. И в театр! - кричит самый молодой и верит, что ему это "говорили".
В накуренной комнате на Бронной она кажется близкой, совсем как они.
- Почти что курсисткой.
- Колбаса.
- Извозчик.
- Гольцев.
Каждый украшает своими цветами "Татьяну второго московского университе-та". […]


Говорить о какой-либо позиции В.В. Розанова как публициста - сотрудника сначала "Московских ведомостей", а затем суворинского "Нового времени" - можно лишь с определенной долей условности. Он нередко шел "против течения", ему интересно было пробовать себя "вне концепции". Его суждения часто парадоксальны, оценки иногда противоречат друг другу. Его философия - это доморощенная мудрость, кото-рую он предпочел интеллигентному уму. Ниже приводятся отрывки из книги Розанова "Уединенное", которая вместе с "Опавшими листьями" обессмертила его имя, а также выдержки из некоторых статей автора. После отрывка из работы Розанова "Декаден-ты" публикуется статья М. Горького "Поль Верлен и декаденты" (в сокращении) - с тем чтобы у студента была возможность сопоставить точки зрения этих авторов.

В.В. Розанов. Из "Уединенного"
Малую травку родить - труднее, чем разрушить каменный дом.
Из "сердца горестных замет": за много лет литературной деятельности я заме-чал, видел, наблюдал из приходорасходной книжки (по изданиям), по "отзывам печа-ти", что едва напишешь что-нибудь насмешливое, злое, разрушающее, убивающее, - как все люди жадно хватаются за книгу, статью. - "И пошло и пошло"... Но с какою бы любовью, от какого бы чистого сердца вы ни написали книгу или статью с поло-жительным содержанием, - это лежит мертво, и никто не даст себе труда даже раз-вернуть статью, разрезать брошюру, книгу.
"Не хочется" - здесь: "скучно, надоело".
Да что "надоело"-то? Ведь вы не читали?
"Все равно - надоело. Заранее знаем"…
"Бежим. Ловим. Благодарим", - там.
Да за что "благодарите"-то? Ведь пало и задавило, или падает и задавит?
"Все равно... Весело. Веселее жить". - Любят люди пожар. Любят цирк. Охо-ту. Даже когда кто-нибудь тонет - в сущности, любят смотреть: сбегаются.

Вот в чем дело.

И литература сделалась мне противна. (за нумизматикой)

------------
Конечно, не использовать такую кипучую энергию, как у Чернышевского, для государственного строительства - было преступлением, граничащим со злодеянием. К Чернышевскому я всегда прикидывал не те мерки: мыслителя, писателя… даже по-литика… Тут везде он ничего особенного собою не представляет, а иногда представ-ляет смешное и претенциозное. Не в этом дело: но в том, что с самого Петра (1-го) мы не наблюдаем еще натуры, у которой каждый час бы дышал, каждая минута жила и каждый шаг обвеян "заботой об отечестве". […] Каким образом наш вялый, безжиз-ненный, не знающий, где найти "энергий" и "работников", государственный меха-низм не воспользовался этой "паровой машиной" или вернее "электрическим двига-телем" - непостижимо. […] Такие лица рождаются веками: и бросить ее в снег и глушь, в ели и болото... это... это черт знает что такое
[…] В сущности, он был как государственный деятель (общественно-государственный) выше и Сперанского, и кого-либо из "екатерининских орлов", и бравурного Пестеля, и нелепого Бакунина, и тщеславного Герцена. Он был действи-тельно solo. Нелепое положение полного практического бессилия выбросило его в литературу, публицистику, философствующие оттенки, и даже в беллетристику: где, не имея никакого собственно к этому призвания (тишина, созерцательность), он пе-реломал все стулья, разбил столы, испачкал жилые удобные комнаты и, вообще, со-вершил "нигилизм" и ничего иного совершить не мог... Это - Дизраэли, которого так и не допустили бы пойти дальше "романиста", или Бисмарк, которого за дуэли со студентами обрекли бы на всю жизнь "драться на рапирах" и "запретили куда-нибудь принимать на службу". Черт знает что: рок, судьба, и не столько его, сколько России.
Но и он же: не сумел "сжать в кулак" своего нигилизма и семинарщины. Для народа. Для бескровных, безлошадных мужиков.
Поразительно: ведь это - прямой путь до Цусимы. Еще поразительнее, что с выходом его в практику - мы не имели бы и теоретического нигилизма. В одной этой действительно замечательной биографии мы подошли к Древу Жизни: но - взяли да и срубили его. Срубили, "чтобы ободрать на лапти" Обломову… (за нумизматикой)

------------
В террор можно и влюбиться и возненавидеть до глубины души, - и притом с оттенком "на неделе семь пятниц", без всякой неискренности. Есть вещи в себе диа-лектические, высвечивающие (сами) и одним светом и другим, кажущиеся с одной сто-роны так, и с другой - иначе. Мы, люди, страшно несчастны в своих суждениях перед этими диалектическими вещами, ибо страшно бессильны. "Бог взял концы вещей и связал в узел - не развязываемый". Распутать невозможно, а разрубить - все умрет… (за нумизматикой, 1909 г.)
------------
….А голодные так голодны, и все-таки революция права. Но она права не идео-логически, а как натиск, как воля, как отчаяние…

------------
Что такое Бог для меня?.. Боюсь ли я Его? Нисколько. Что Он накажет? Нет. Что Он даст будущую жизнь? Нет. Что Он меня питает? Нет. Что через Него сущест-вую, создан? Нет.
Так что же Он такое для меня?
Моя вечная грусть и радость. Особенная, ни к чему не относящаяся?

Так не есть ли Бог "мое настроение"?

Я люблю того, кто заставляет меня грустить и радоваться, кто со мной говорит; меня упрекает, меня утешает.
Это Кто-то. Это - Лицо. Бог для меня всегда "он". Или "ты" - всегда близок.

Мой Бог - особенный. Это только мой Бог; и еще ничей. Если еще "чей-нибудь" - то этого я не знаю и не интересуюсь…

------------
Сам я постоянно ругаю русских. Даже почти только и делаю, что ругаю их. "Пренесносный Щедрин". Но почему я ненавижу всякого, кто тоже их ругает? И да-же почти только и ненавижу тех, кто русских ненавидит и особенно презирает.
Между тем я бесспорно и презираю русских, до отвращения. Аномалия. (за ну-мизматикой)

------------
Удивительно, как я уделывался с ложью. Она никогда не мучила меня. И по странному мотиву: "А какое вам дело до того, что я в точности думаю", "чем я обя-зан говорить свои настоящие мысли". Глубочайшая моя субъективность (пафос субъ-ективности) сделала то, что я точно всю жизнь прожил за занавескою, не снимаемою, не раздираемою. "До этой занавески никто не смеет коснуться". Там я жил; там, с со-бою, был правдив... А что говорил "по сю сторону занавески", - до правды этого, мне казалось, никому дела нет. "Я должен говорить полезное". "Ваша критика про-стирается только на то, пользу ли я говорю", "да и то условно: если вред - то не при-нимайте". Мой афоризм в 35 лет: "Я пишу не на гербовой бумаге" (то есть всегда можете разорвать).
Если тем не менее я в большинстве (даже всегда, мне кажется) писал искренно, то это не по любви к правде, которой у меня не только не было, но "и представить се-бе не мог", - а по небрежности. Небрежность мой отрицательный пафос. Солгать - для чего надо еще "выдумывать" и "сводить концы с концами", "строить" - труд-нее, чем "сказать то, что есть". И я просто "клал на бумагу, что есть": что и образует всю мою правдивость. Она натуральная, но она не нравственная…

------------
Печать - это пулемет, из которого стреляет идиотический унтер. И скольких Дон-Кихотов он перестреляет, пока они доберутся до него. Да и вовсе не доберутся никогда.
Finis и могила. (16 декабря 1911 г.)

В.В. Розанов. Из статьи "Три момента в развитии русской критики"
Как и художественная литература, наша критика успела уже пережить в своем развитии несколько фазисов. Смена этих последних обусловливалась изменением в целях, которые она поставляла перед собой.
Отделить в литературных произведениях прекрасное от посредственного и вы-яснить эстетическое достоинство первого, это составляло цель и смысл раннего пе-риода нашей критики. Деятельность Белинского, многолетняя и плодотворная, была высшим выражением этого стремления…[…] С величайшей чуткостью к красоте, ка-кой обладал Белинский, с чуткостью к ней именно в единичном, индивидуальном, быть может, нераздельна некоторая слабость в теоретических обобщениях - и это было причиной, почему до конца жизни он не установил никакого общего мерила для прекрасного, никакого постоянного критериума для отделения в литературных произ-ведениях хорошего от дурного. Он был похож на тех людей, самых нужных и самых лучших, которых мы иногда наблюдаем в окружающей нас жизни: с изумительным совершенством и безошибочностью они различают хорошее и дурное, сами воздер-живаются от последнего и удерживают от него других и, однако, совершенно не зна-ют, почему именно одно всегда бывает дурно и другое всегда хорошо; тогда как ря-дом с ними мы видим бледных теоретиков, которые истощили силы своего ума над отыскиванием всеобщих оснований для хорошего и дурного и теряются в бессильных колебаниях при встрече с самым простым фактом в жизни своей или себе близких. Однако, как бы ни предпочитали мы безошибочное понимание частного знанию все-общего, мы не должны отвергать и важности последнего, и тот, кто своей теоретиче-ской мыслью сумел бы выяснить всеобщее мерило хорошего и дурного в сфере по-этических и художественных произведений, без сомнения, сделал бы нечто не только в высшей степени трудное, но и высоко достойное и необходимое.
II
Связать литературу с жизнью, заставить первую служить последней и понимая последнюю через явления первой - это составило смысл и задачу второго периода нашей критики, высшим выразителем которого явился Добролюбов. Прекрасное в ли-тературе было отодвинуто на второй план, как и наслаждение только им было признано мало достойным. Как на самое существенное указывалось в ней на то, что она может быть глубже и вернее, нежели что-либо другое, отражать в себе жизнь, и притом не только с внешней стороны, которую одну мы наблюдаем в действительности, но и с внутренней, более глубокой, которая часто ускользает от нас. Художник или поэт есть как бы бессознательный мудрец, который в выводимых им образах или передаваемых фактах концентрирует рассеянные черты жизни, иногда схватывает глубочайшую их сущность и даже угадывает их причины. Поэтому, изучая литературу, мы изучаем са-мую жизнь, а с тем вместе и научаемся, как относиться к последней. Но не всякое лите-ратурное произведение выполняет все эти задачи одинаково совершенно: несмотря на совершенство, например, в изображении и обобщении, оно может неверно определять смысл изображаемого или, еще чаще, может погрешить в указании его причин. Задача критики и состоит в том, чтобы внести поправки ко всему этому. Она есть строгий и об-стоятельный комментарий к литературе, который вносит в нее недостающее, исправляет неправильно сказанное, осуждает и отбрасывает ложное, и все это - на основании срав-нения ее содержания с живой текущей действительностью, как ее понимает критик.
Невозможно было придать литературе более жизненное значение, пробудить к ней более глубокий интерес, так слить ее с душой исторически развивающегося об-щества, чем как это сделал подобный взгляд на ее сущность и на задачи критики. Именно под его влиянием литература приобрела в нашей жизни такое колоссальное значение. Не знать ее, не любить ее, не интересоваться ею - это значило с того вре-мени стать отщепенцем своего общества и народа, ненужным отброском родной ис-тории, узким и невежественным эгоистом, которому никто не нужен и который сам никому не нужен. Писатель стал главным, центральным лицом в нашем обществе и истории, к мысли которого все прислушиваются. И все это совершилось без слов, да-же без видимых, осязаемых влияний, просто через изменение взгляда на литературу, через новое отношение к ней, в которое стала критика и за ней - общество.
Великое значение исторически развивающейся жизни заключается в том, что она, в своем ровном и могущественном течении, удерживает в себе все истинное и доброе, что в нее вносится индивидуальной волей, дает рост ему и силу и сама от него возрастает; ложное же и дурное почти все и без усилий оставляет в стороне. Деятель-ность Добролюбова, как ни кратка она была по времени, вошла органическим звеном в духовное развитие нашего общества… Целый ряд поколений, как-то быстро высту-пивших и быстро же сошедших со сцены, неотразимо подчинился его влиянию, усво-ил тот особый душевный склад, тот оттенок чувства и направление мысли, которое жило в этом еще так молодом и уже так странно могущественном человеке. И кто из нас, теперь живущих и уже свободных от этого влияния людей, обратясь к лучшим годам своей юности, не вспомнит, как за томом сочинений Добролюбова забывались и университетские лекции, и вся мудрость, ветхая и великая, которая могла быть ус-воена из разных старых и новых книг. К нему примыкали все наши надежды, вся лю-бовь и всякая ненависть.
В этом состоит, но этим и ограничивается положительная сторона его деятель-ности. […] Совершенное непонимание художественного отношения к жизни было его отличительной чертой - естественное последствие исключительности его духовного склада. […]
III
Третье течение нашей критики возникло одновременно со вторым. Его начина-телем и полным выразителем был Ап. Григорьев; тонким, настойчивым и успешным истолкователем является в наше время г. Страхов.
Научность составляет отличительную черту этого течения. Если в первом сво-ем периоде наша критика выясняла эстетическое достоинство литературных произве-дений, во втором - их жизненное значение, то в этом она задалась целью объяснять, истолковывать их. Это достигалось, во-первых, раскрытием существенных и своеоб-разных черт в каждом литературном произведении, и, во-вторых, определением его исторического положения, то есть органической связи с предыдущим и отношения к последующему.
Обилие мысли и богатство собственных, уже пережитых, настроений дало воз-можность Ап. Григорьеву понять и своеобразие каждого литературного произведе-ния, и внутреннюю, духовную связь многих из них между собой. К сожалению, при редкой даровитости в истинном, глубоком значении этого слова он не обладал даро-витостью внешней - теми внешними качествами блестящего изложения, остроумия или игривой шутки, которые так привлекают к себе читателей. […] Перевес Добро-любова и даже его преемников над Ап. Григорьевым был, собственно, перевесом ли-тературного стиля над мыслью. А между тем, вчитываясь в сочинения Ап. Григорье-ва, испытывалось невольно, как, в конце концов, мысль совершеннее всего остального в человеке, как отходят перед нею и бледнеют и художественный восторг, и испол-ненная сжатой страсти речь. Как ни много писалось о Пушкине, как ни умел ценить его Белинский, каким высоким пафосом ни запечатлены его статьи о нем, всеобъяс-няющая мысль Ап. Григорьева покрывает все это - и вместе с прекрасным и вели-ким образом нашего поэта, впервые понятым, в читателе неотделимо вырастает и чувство самого глубокого удивления к его критику. […]

В.В. Розанов. Из цикла "Эмбрионы"
1
"Что делать?" - спросил нетерпеливый петербургский юноша. - Как что де-лать: если это лето - чистить ягоды и варить варенье; если зима - пить с этим ва-реньем чай.
2
Западная жизнь движется по законам лирики, наша до сих пор - в формах эпоса; но некогда и мы войдем в формы лирики.
Вопрос Чернышевского, поставленный в заглавии его романа, есть вопрос су-щественно лирический, не своевременный; ему может быть дан только бытовой от-вет: делать нужно то, что было делаемо вчера. […]
В.В. Розанов. Из статьи ""Бабы" Малявина"
"Этюд" г. Малявина, безусловно, господствует и в той зале, где он выставлен, и во всем ряде зал, где помещена выставка. Издали он светит как что-то яркое, опреде-ленное. А подойдя ближе, - вы не можете оторваться от него.
Это - "идея"!.. Три... не "крестьянки", не "русские", но именно "бабы" - до такой степени выразительны, что могут поспорить с известными "Богатырями" Вас-нецова, как символ "святоотечественного"... Пожалуй, "Богатыри" есть столько же картина, как и удачная иллюстрация к "Рассказам из русской истории" Рождествен-ского, Сиповского и пр. и пр. По крайней мере, всякий составитель такой книжки, увидав композицию Васнецова, наверно, подумал: "а мы этого давно ждали". Таким образом, знаменитые "Богатыри" уже слишком классичны, слишком уставны, слиш-ком правильно и обще покрывают заученное представление о богатырстве и богаты-рях на Руси.
"Три бабы" Малявина выражают Русь не которого-нибудь века, а всех ве-ков, - но выражают ее не картинно, для сложения "былины", а буднично, на улице, на дворе, у колодца, на базаре, где угодно.
Мазки кисти, когда вы подходите близко, представляются просто брошенными друг на друга кирпичами. Да, но вот подите: эти кирпичи, более всего красные, усту-пающие часть поля - синему, дают впечатление необыкновенной первобытности и яркости, что и выражает "идею" их, - каковое слово шепчут невольно ваши губы перед картиною. Художник, вероятно, и сам не обратил внимания, что его краски "трех баб" дают состав русского национального флага; а смотря на картину и на бес-сознательный выбор художником этих красок, начинаешь думать, что красно-сине-белый флаг выбран нами во флаге неспроста, а тут - "кровь говорила"... […]

В.В. Розанов. Из статьи "Русские исторические портреты
на выставке в Таврическом дворце"
Я пошел слишком поздно, преступно поздно на эту выставку, на которой побы-вал уже весь Петербург, но мне очень хочется сказать о ней несколько слов.
Выставка эта - безумие великолепия, роскоши, интереса, осмысленности. По ней можно бродить, как по галереям Рима и Флоренции, до такой же боли ног, и все-таки осмотреть за день только уголок. Осматривать ее, в смысле фланирования, почти бесполезно. Да и было бы варварством для русского взглядывать скользя на этот жи-вой "паркет" своей истории, где каждый квадратик связан с событием; и если бы рус-ская история, занимательная и глубокомысленная, была написана - о каждой рамке, всяком портрете, зрители говорили бы: "вот это описано в такой-то книге и главе рус-ского Геродота", "вот лицо, так изображенное русским Тацитом". Но у нас, увы, ни Геродотов, ни Тацитов еще нет.
Все-таки русская история в XVIII в. и первой трети XIX в. роскошна, упои-тельна. Упоительна - я не стыжусь этого слова. Потом что-то случилось; лица по-шли тусклые. Напр., громадная картина Репина "Заседание Государственного Сове-та"... просто не знаешь, что о ней думать. Я несколько раз возвращался в отдельную комнату, где она поставлена, с томительным недоумением: что же я должен думать об этом? Ни в каком месте, ни на улице, ни в частном собрании, ни в театре, ни в церкви, я не видал людей, собранных в таком множестве, между которыми нет ни одного ли-ца замечательного, красивого или просто характерного! Мне показалось: точно тор-говцы Александровского рынка оделись в мундиры, которыми они торгуют, - и эту фантасмагорию нарисовал Репин. Цена мундира тысячная, а носит его - нищий. Еще со спины глядишь - ничего... Репин так и представил одно лицо, - "докладываю-щее" Совету дело - со спины. А как повернуть лицом или в профиль к зрителю - руки опускаются! Что такое произошло? Мне кажется, разгадка этого находится в од-ном уголке этой дивной выставки; в отделе портретов эпохи Александра 1-го висит впервые выставленный портрет Сперанского, еще юного, в самом начале его изуми-тельного поприща. […]

В.В. Розанов. Из статьи "Декаденты"
Под именем символизма и декадентства разумеется новый род не столько по-эзии, сколько стихотворческого искусства, чрезвычайно резко отделяющийся по фор-ме и содержанию от всех когда-либо возникавших видов литературного творчества. Возникнув всего 15-20 лет назад, он с чрезвычайною быстротой распространился во всех странах образованного мира, очевидно всюду находя для себя хорошо подготов-ленную почву, какие-то общие предрасполагающие…
[…] То, что есть в содержании символизма бесспорного и попятного, - это общее тяготение его к эротизму. Старый, как мать-природа, Бог, казалось изгнанный из деловой поэзии 30-х - 70-х годов, вторгся в сферу, ему всегда принадлежавшую, им издревне любимую, но - в форме изуродованной и странной, в форме бесстыдно-обнаженной.
[…] Эрос не одет здесь более поэзией, не затуманен, не скрыт; весь смысл, вся красота, все бесконечные муки и радости, из которых исходит акт любви и которые позднее, с иным характером поэзии и другими заботами, из него следуют - все это здесь отброшено; отброшено самое лицо любимого существа: на него, как на лицо оперируемое, набрасывается в этой новой "поэзии" покрывало, чтобы своим выраже-нием страдания, ужаса, мольбы оно не мешало чему-то "существенному", что должно быть совершено тут, около этого лица, но без какого-либо к нему внимания. Женщина не только без образа, но и всегда без имени, фигурирует обычно в этой "поэзии", где голова в объекте изображаемом играет почти столь же ничтожную роль, как и у субъ-екта изображающего; как это, например, видно в следующем классическом по своей краткости стихотворении, исчерпываемом одной строкой.
"О, закрой свои бледные ноги" (Брюсов)
Угол зрения на человека и, кажется, на все человеческие отношения, то есть на самую жизнь, здесь открывается не сверху, идет не от лица, проникнут не смыслом, но поднимается откуда-то снизу, от ног, и проникнут ощущениями и желаниями, ни-чего общего со смыслом не имеющими.
II
Родина символизма и декадентства, как известно, есть Франция; и здесь, в этой новой "поэзии", она едва ли не первый раз в своей истории выступила не как истол-ковательница чужих идей и позывов, но как руководительница и наставница в неко-тором новом роде "вкусов". Отечество маркиза де-Сада, наконец, ясно высказало, в чем оно бесспорно господствует среди всех цивилизованных народов и вовсе не рас-полагает у них чему-нибудь научаться. С тем вместе оно вдруг и с совершенно не-ожиданною силой выразило, чем истинно интересовалось и интересуется в то время, как на ее поверхности, на глазах волнующегося и часто восхищенного мира раздава-лись звуки тревог политических, религиозных, экономических, других.
[…] символизм и декадентство не есть особая новая школа, появившаяся во Франции и распространившаяся на всю Европу: это есть окончание, вершина, голова некоторой другой школы, звенья которой были очень длинны и корни уходят за на-чальную грань нашего века. Выводимый без труда из Мопассана, он выводится, да-лее, из Золя, Флобера, Бальзака, из ультрареализма, как антитезы ранее развившему-ся ультраидеализму (романтизм и "возрожденный" классицизм). Именно этот эле-мент ultra, раз замешавшийся в литературу и никогда потом из нее не вытесненный, как результат ultra в самой жизни, в ее нравах, в ее идеях, ее влечениях, ее позывах, и сказался в конце концов таким уродливым явлением, как декадентство и символизм. Декадентство - это ultra без того, к чему оно относилось бы; это - утрировка без утрируемого; вычурность в форме при исчезнувшем содержании: без рифм, без раз-мера, однако же и без смысла "поэзия" - вот decadence. […]
IV
Религия своего я, поэзия этого я, философия того же я, произведя, от Поджио и Филельфо до Байрона и Гете, ряд изумительных по глубине и яркости созданий, ис-черпали, наконец, его содержание; и в "поэзии" decadanc'a мы видим стремительное низвержение пустой оболочки этого я. …Мир, как предмет любви и интереса, даже как предмет негодования или презрения, - исчез из этой "поэзии"; он исчез не толь-ко как объект, возбуждающий к себе что-нибудь у бессодержательного я, но и как зритель, и возможный судья этого я, как просто присутствующий… […]

М. Горький. "Поль Верлен и декаденты"
В декабре прошлого года в Париже умер Поль Верлен, поэт-декадент и основа-тель этой болезненно извращенной литературной школы. У могилы этого человека, до дня смерти своей считавшегося только представителем литературной богемы, а ныне уже провозглашенного "великим поэтом", сошлись представители всевозмож-ных школ и фракций, и это редкий пример, чтобы за гробом умершего столь едино-душно шли разнородные, враждебные друг другу элементы.
Начавший свою литературную деятельность с подражания Теодору Банвилю и Леконт де-Лилю, Верлен, как и его учителя, явился пред публикой непримиримым "парнасцем", строго храня заветы этой холодной школы, щеголяющей своим бездуш-ным объективизмом, мраморной красотой формы и не признающей ничего выше ее.
Но скоро он, натура, всю жизнь свою искавшая твердой почвы, уклонился от "парнасцев" в сторону "декадентов" и уже в 1880 году был признан главой этой шко-лы, совершенно игнорировавшей форму в противовес "парнасцам" и до сей поры все еще пытающейся создать что-то новое, грандиозное и создающей только странные намеки и трудно понимаемые картины, внутреннее значение которых едва ли понятно и самим творцам их.
Но, примкнув к этой школе и позднее став во главе ее, Верлен был яснее и проще своих учеников: в его всегда меланхолических и звучащих глубокой тоской стихах был ясно слышен вопль отчаяния, боль чуткой и нежной души, которая жаж-дет света, жаждет чистоты, ищет бога и не находит, хочет любить людей и не может.
Жюль Леметр говорит об этом человеке, жизнь которого протекала в кабаках, где он пил абсент, и в госпиталях, где он лечился от злоупотреблений абсентом: "Это дитя с душой настолько чистой и честной, что на земле ей не может быть места, где бы она была покойна". Наш А. Майков, сам "парнасец", высказал убеждение, что в нашем веке из современных поэтов Запада Верлен яснее всех понял христианство, а Катулл Мендес сказал, что отец декадентского направления был несчастный человек и великий поэт.
Но оценка Верлена как поэта принадлежит будущему и ни в каком случае не входит в рамки нашего очерка. Нам важен Верлен как человек, как культурный тип и как яркий представитель той все более развивающейся группы людей, которых зовут декадентами, расшатанными, падающими, и которые охотно принимают эти эпитеты и даже с гордой бравадой рисуются своими болезненными странностями, делающими из них, с обыденной точки зрения, смешных людей с большими претензиями; с точки зрения врача-психиатра - людей психически больных; с точки зрения социолога - анархистов в области не только искусства, но и морали; со всех трех точек зрения де-каденты и декадентство - явление вредное, антиобщественное, - явление, с кото-рым необходимо бороться.
Отметим важный факт в развитии этого явления. Это то именно, что общество все более и более внимательно относится к нему и, мало того, признавая за декаден-тами право на внимание, выделяет из среды их более талантливых и жадно читает и смотрит их произведения.
Не говоря о Верлене, ныне признанном за великого поэта, укажу на Мориса Метерлинка, чьи драмы, несмотря на туманность их идеи, обошли сцены почти всех театров Европы; на итальянца Аннунцио, чьи романы переводятся, по мере их появ-ления, на все европейские языки; на немца Гауптмана, наделавшего столько шума своей драмой "Ганнеле", и т.д. Это факты, усиливающие важность явления, увеличи-вающие его социальное значение, а не надо забывать, что оно, это явление, едино-душно признается вредным.
Обращаем внимание читателя еще и на тот факт, что первые декаденты явились во Франции в конце семидесятых годов, когда торжество буржуазии и ее миросозерца-ния стало несомненным для всех тех, кто не забыл 89 года и трех ныне забытых слов, провозглашенных в этом году, - слов, за которые было пролито так много крови.
Буржуазия победила и тотчас же начала создавать себе свою жизнь. Ей создали театр Пальерон и Сарду, ей создали поэзию апологет мелких чувств и будничной жизни Коппе и его товарищ, грубый материалист и скептик Ришпен, для нее стал пи-сать свои романы Онэ, и много ей помог укрепиться на почве детерминизма, крае-угольного камня ее миросозерцания, сводящего личную волю к нулю и ставящего все в зависимость от сцепления причин, ярый проповедник детерминизма и строгий ма-териалист Золя. Для нее создали музыку, живопись и все, что нужно было ей для того, чтобы иметь право счесть себя культурной.
[…] Явился спрос на философию, которая оправдывала бы буржуазию, явилось и предложение такой философии. Оптимистическое благодушие Ренана позволяло ему, ради запросов нового общества, войти в противоречия с самим собой. Тэн тоже подложил несколько кирпичей в стену, воздвигаемую буржуазией для защиты себя от возможных укоров совести. Затем еще несколько усилий, несколько штрихов, и по-ложение буржуазии было упрочено.
Тогда во Франции, живущей всегда быстрее всех других стран, создалась атмо-сфера душная и сырая, в которой, однако, очень хорошо дышалось Полю Астье и всем людям его типа, исповедовавшим прямолинейный материализм и относившимся скептически ко всему, что было идеально и призывало к переустройству жизни в смысле приближения к истине и справедливости в отношениях человека к человеку.
Создалась атмосфера преклонения пред действительностью и фактом, жизнь стала бедна духом и темна умом…
[…] И в то время как одним жилось и дышалось в этой атмосфере свободно и легко, другие - более честные, более чуткие люди, люди с желаниями истины и справедливости, люди с большими запросами к жизни - задыхались в этой атмосфе-ре материализма, меркантилизма и морального оскудения, задыхались, искали выхода вон из буржуазной клоаки, из этого общества торжествующих свиней, узких, тупых, пошлых, не признающих иного закона, кроме инстинкта жизни, и иного права, кроме права сильного.
Люди эти, с более тонкими нервами и более благородной душой, плутали в темной жизни, плутали, ища себе в ней чистого угла, часто шли против самих себя и гибли, неудовлетворенные, ничего не найдя, гибли с оскорбленной душой, измучен-ные шумом пошлой и развратной жизни их милой и веселой Францией, раньше стра-ной рыцарей, ныне страной жирных и разнузданных купцов, чувствующих себя гос-подами положения.
[…] И в то время как они гибли один за другим, общество все пресыщалось сво-ей извращенной культурой и, наконец, начало смутно чувствовать позыв к новизне.
[…] Судьба справедлива, и над современным обществом Франции раздался ог-лушительный треск бомб; мы говорим не о бомбах Равашоля и его сподвижников - эти убивали сразу, а имеем в виду те бомбы, которые бросили в общество Метерлинк, Пеладан, Фезансак, Рене Гиль, Малярме, Ролина, де-Буа, Мореас, Ноэль Лумо и дру-гие, под предводительством Поля Верлена, раба "зеленой феи" - абсента.
В восьмидесятых годах в одном из кабаков Латинского квартала сформировал-ся этот кружок молодежи, странно одетой, все критикующей, все отвергающей, гово-рящей о необходимости создать миру нечто настолько новое, что сразу оживило бы его. О всем существующем говорили в тоне самой отчаянной бравады и гордого пре-зрения людей, уверенных в себе и в своих творческих способностях.
Что они хотели творить? Едва ли кто-либо из них ясно представлял себе это, но самые фантастические и разнузданные идеи зарождались в их пылких и, без всякого сомнения, болезненно возбужденных мозгах.
[…] Они говорили все эти бешеные вещи, несомненно, искренно, и они не мог-ли не чувствовать себя правыми в своих безумствах, видя, что кругом их царит пол-ное бесправие. Их нервы были изощрены до болезненности, они были, несомненно, очень впечатлительными людьми, и весьма вероятно, что, если б в Париже в восьми-десятых годах дрались на баррикадах, - в девяностом году декадентов не было бы. Я рисую их себе так: сначала это были дети, чистые сердцем дети, какими бываем все мы, к сожалению, очень краткое время. В силу различных условий они выросли более нервными и более чуткими к восприятию внешних впечатлений.
Атмосфера современной культурной жизни любого европейского города дает такие яркие, оглушающие картины всевозможных социальных контрастов, что юноше трудно сохранить равновесие души, побыв в ней некоторое время. Признано, что Па-риж действует в этом разлагающем мозг и сердце направлении гораздо сильнее, чем другие города, что объясняется особенной нервозностью его жизни и живостью фран-цузов. Декаденты - люди, изнемогавшие от массы пережитых впечатлений, чувство-вавшие в себе поэтические струны, но не имевшие в душе камертонов в виде какой-либо определенной идеи, - юноши, желавшие жизни, но истощенные еще до рождения.
И вот эти слабые духом и телом, болезненно впечатлительные и фантазирую-щие люди сидели в кабачке Латинского квартала и, все отвергая, все разрушая, бра-вируя и безумствуя, чего-то ждали...
И, наконец, дождались...
Один из представителей литературной богемы, Артур Рембо, написал стран-ный, а ныне знаменитый "цветной сонет" - вещь, на которую он сам смотрел, быть может, не более как на шутку, на красивую игру слов.
[…] "Все краски, запахи и звуки заодно", - как сказал Бодлер, предвосхитив-ший идею Рембо в своем символистическом стихотворении "Природа".
[…] Создали теорию, и началась горячка творчества. Верлен стоял впереди всех; он первый усмотрел эстетическое откровение в сонете Рембо и был самым пло-довитым из всех новаторов искусства.
[…] Малярме, Ролина, Фезансак не уступали Верлену, наводняя журналы своими непонятными сонетами. Сначала Париж, жадный до новинки, читал все это, и некоторые вещи имели несомненный успех, как, например, приводимое у Нордау стихотворение "Скука", в котором говорится о "белых лебедях" и где частое повто-рение носового звука "еn" действительно вызывает скуку, но потом Парижу надоели декаденты, и они принуждены были основать свой журнал.
Но Париж не мог так дешево отделаться от больных людей, им же созданных; среди них оказались люди с действительными талантами, с большим чувством, с глу-бокой тоской в сердце, люди, "взыскующие града". Взвинченное, болезненно разви-тое воображение не только увеличивало силу их талантов, но и придавало их произ-ведениям странный колорит то какой-то исступленности, то неизлечимой меланхо-лии, то пророческого бреда, неясных намеков на что-то, таинственных угроз кому-то. И все это давалось в странных образах, связь которых была трудно постигаема, в рифмах, звучавших какой-то особой, печальной, похоронной музыкой. Они пели и жужжали, как комары, и общество хотя и отмахивалось от них, но не могло не слы-шать их песен. А иногда в общем неясном шуме декадентских стихов раздавался дей-ствительно ценный и поэтический звук, искренний и простой, как молитва мытаря.
Печально вздыхает Верлен, то задумчивый и размышляющий о смерти, то на-строенный молитвенно, то вдруг гневный и проклинающий или кающийся в своих грехах и вдруг, издеваясь надо всем этим, воспевающий чары своей возлюбленной "зеленой феи", медленно, но верно убивавшей его. Он писал свои сонеты всегда в ка-бачке и всегда в компании со стаканом абсента, его музой, его "зеленой феей".
[…] Выступил Метерлинк с своими туманными пьесами. Мрачность их образов пугала воображение и заставляла ум искать в них смысл. Принимались искать, нахо-дили и удивлялись; декаденты, люди, еще так недавно объявившие себя стоящими вне всяких моральных законов, ревностно искали бога, доказывали другим необходи-мость найти его, проповедовали мораль, ту же мораль, что и все проповедуют: веруй, люби и надейся!
Но все это в странных, изломанных фразах, в непонятных стихах, в туманных образах… Казалось, что они хотят испугать или огорчить людей. Раздражительная нота тоски, вечной неудовлетворенной тоски, и какого-то желания, тоже неудовлетворенно-го, неустанно звучит в этих стихах, звучит и страшно надоедает ушам общества. Но не-что болезненное и нервозное, психоз декадентского творчества, постепенно, незаметно, капля по капле, въедается в кровь общества, и оно колеблется... В нем зарождается та болезнь, которую взлелеяли и культивировали в себе его дети, Верлены и Метерлин-ки, - культивировали и ныне привили ему ее тонкий разрушительный яд.
[…] Декадентское творчество все разрастается, странные, развинченные и развин-чивающие нервы сонеты наводняют страницы журналов, говоря о чем-то неясном, ту-манном и зловещем. Эти песни разлагающейся культуры звучат похоронным звоном за-рвавшемуся, нервно истощенному и эгоистическому обществу и все более истощают его.
[…] отрицатели и анархисты-декаденты вдруг превратились в проповедников морали и учителей жизни… они меняют свой цвет, как хамелеоны, сегодня морализи-руя, завтра являясь апологетами порока и виртуозами его.
[…] Наслаждение в бою не доступно тем, которые уже в день своего рождения были разбиты наголову, явившись на свет невропатами, но наслаждение "на краю мрачной бездны" им по средствам, и они умеют пользоваться им, создавая одну за другой свои мрачные фантазии, предаваясь в них бреду безумцев и призывая следо-вать за собой безвольное и беспринципное общество, жадно ищущее пикантных ощущений и впечатлений.
Таким образом, они, эти расшатанные, являются как бы мстителями обществу, которое создало их, бесконечно разнообразное в творчестве дурного и отрицательно-го, как бы розгами, которыми судьба сечет культурные классы Европы за то, что они, существуя так давно, - не создали для себя жизни, достойной людей.


Редактор одной из самых тиражных газет "Новое время", которую в свое время М.Е. Салтыков-Щедрин метко окрестил "Чего изволите", А.С. Суворин многие годы свой талант отдавал делу спасения тонущего режима и только в дневнике мог позво-лить себе сказать о том, что он, как умный человек, не мог не презирать. В данном сборнике студенты могут познакомиться только с некоторыми отрывками из "Дневни-ка" Суворина, в которых отразилось его видение некоторых известных событий того времени, а также мнение о Л.Н. Толстом, которого он очень уважал, и о видном чи-новнике Министерства внутренних дел Д.С. Сипягине, печально прославившемся, по выражению В.И. Ленина, "борьбой с голодающими".

А.С. Суворин. Из "Дневника"
1896, 18 мая
Сегодня при раздаче кружек и угощения задавлено, говорят, до 2000 человек. Трупы возили целый день, и народ сопровождал их. Место ухабистое, с ямами. Поли-ция явилась только в 9 часов, а народ стал собираться в два. Бэр публиковал несколь-ко раз о кружках, и в Москву в эту ночь по одной Московско-Курской дороге приеха-ло более 25 000. Что это была за толпа и что это за ужас! Раздававшие бросали вверх гостинцы, а публика ловила. Одна баба говорит: "До 2000 надавили. Я видела маль-чика лет 15-ти, в красной рубахе. Лежит, сердечный". […] Воронцов, министр двора, сам в 9 часов дал знать государю, что задавлено 2000 человек, по слухам, и сам по-ехал на место, чтобы проверить. Говорили, что царь под влиянием этого несчастья не явится на народном гулянье. Но он был там. Я только что уезжал с Ходынки, около 2 часов, когда он ехал к Петровскому дворцу.
[…] Сколько слез сегодня прольется в Москве и в деревнях! 2000 - ведь это битва редкая столько жертв уносит! В прошлом царствовании ничего подобного не было. Дни коронации стояли серенькие, и царствование было серенькое, спокойное. Дни этой коронации - яркие, светлые, жаркие. И царствование будет жаркое, навер-ное. Кто сгорит в нем и что сгорит? - вот вопрос! А сгорит, наверное, многое, но и многое вырастет! Ах, как надо нам спокойного роста!
Государь дал на каждую осиротелую семью по 1000 рублей.
Камергеру Дурасову я сегодня напел резких речей, когда он сказал, что напрасно доложили государю о погибших. Их - 1138. Завтра на Ваганьковском кладбище будет устроен морг, и там будут разложены трупы для определения их фамилий и проч.
[…] Вчера придворная цензура задержала статью для "Русского Слова", где го-ворится, что радоваться нечего, а следует печалиться об умершем императоре, кото-рый так много сделал.
19 мая
[…] Если когда можно было сказать: "Цезарь, мертвые тебя приветствуют", это именно вчера, когда государь явился на народное гулянье. На площади кричали ему "ура", пели "Боже, царя храни", а в нескольких саженях лежали сотнями еще не уб-ранные мертвецы.


20 мая
Сегодня бал у великого князя Сергея Александровича. Окна освещены и от-крыты. Блестящие фигуры дам и кавалеров ходят по залам. Очень нестройные, но крики "ура" временами раздаются.
22 мая
[…] Вчера перед отъездом я видел d'Alheim, корреспондента "Теmps". Он мне рассказывал, что 19 или 20 мая великий князь Владимир, принц Неаполитанский и др. забавлялись возле Ваганьковского кладбища стрельбой голубей, в то время когда на этом кладбище происходили раздирающие сцены. Принц Неаполитанский убил, кро-ме того, коршуна. Народ тоже не похвалит за это, когда узнает. А узнает он наверное. D'Alheim спрашивал, не достанется ли ему за то, что он поставил рядом эти два "со-бытия", гибель людей и голубей, столь же невинных, как люди, и так же связанных и посаженных в клетки, как связаны и посажены были в ямы люди.
4 ноября
У Богдановича обедали с женою. Великий князь Сергей Александрович возвра-тился в Москву. На фонарных столбах полиция срывала афиши: "Возвращается князь Ходынский для охраны Ваганьковского кладбища". Сибирский исправник, разослав-ший циркуляры по селам, требуя, чтобы крестьяне убрали солому даже с крыш при проездах Куломзина, умер.
1901 год, 29 мая
Два царя у нас: Николай II и Лев Толстой. Кто из них сильнее? Николай II ниче-го не может сделать с Толстым, не может поколебать его трон, тогда как Толстой, не-сомненно, колеблет трон Николая и его династии. Его проклинают, Синод имеет про-тив него свое определение, Толстой отвечает, ответ расходится в рукописях и в загра-ничных газетах. Попробуй кто тронуть Толстого. Весь мир закричит, и наша админист-рация поджимает хвост. Сипягину ничего не остается, кроме утешения в фразе, кото-рую он сказал государю: "Если напечатать ответ Толстого Синоду, то народ его разо-рвет". Утешайтесь, друзья, утешайтесь, скудоумные правители. Герцен громил из Лон-дона. Толстой громит в Лондоне из Ясной Поляны и Москвы, громит в России при по-мощи литографий, которые продаются по 20 копеек. Новое время настает, и оно себя покажет. Оно уже себя показывает тем, что правительство совершенно спуталось и не знает, что начать. "Не то ложиться спать, не то вставать". Но долго ли протянется эта безурядица? Хоть умереть с этим убеждением, что произвол подточен и совсем не надо бури, чтоб он повалился. Обыкновенный ветер его повалит.
1902, 6 февраля
[…] Толстой дал России очень много. Он прославил ее, как не прославляли по-беды. Он дал русскому имени за границей особый почет и значение. Его мнения при-нимались за душу русского народа. Его гений - народный гений. Вот что важно. И какие-то идиоты Сипягины предписывают говорить об этом человеке "объективно и осторожно". Этот идиот не может забыть письма Толстого царю.
2 апреля
Сегодня убит Д.С. Сипягин. Покойный не был умен и не знал, что делать. Его поставили на трудный пост и во время чрезвычайно трудное, когда и сильному уму трудно найти путь в самодержавном государстве. Надо бы свободы совести, лично-сти, печати. Но какая может быть свобода при самодержавии министров, поддержи-вающих самодержавие. Идеалисты-славянофилы находили, что это возможно, но они говорили, что необходимо убрать средостение между царем и народом. А как убе-решь это средостение?
10 апреля
[…] Нерешительность государя доходит до того, что он соглашается не только не поощрять образование, но и сузить его. Высшее учебное заведение, построенное Тенишевым в Моховой, с программой лекций прошло в Комитете министров, а госу-дарь написал: "Такие заведения неудобны в населенных местах". Смоленское земство положило ходатайствовать об обязательном образовании. Написано: "Это не дело земства заниматься образованием", и Сипягин циркулярно оповестил это по России. В Государственном совете все старики, спят или ничего не понимают, например, в юридических вопросах. Сипягин в совещании о технических школах настаивал на том, чтоб без его ведома не открывалась ни одна школа.
------------
Витте очень смущен положением. Факт равнодушия и радости после убийства Сипягина поразил его. "Он был таким хорошим человеком дома, - говорил он, - и вообще в личных отношениях. Но для человека другая мерка в делах общественных. Будучи совсем неумным человеком, он наделал множество глупостей, а глупости до-вели до революционного порядка".
1907 год, 3 августа
[…] ...Мне жаль затравленного зверя (революцию). Не то чтобы я жалел его острых зубов, его хищного наскока, его безумной ярости - помилуй Бог! Мне жаль улетевшей красоты этого единственного в своем роде русского медведя, столь много обещавшего и столь мало давшего. Мне жаль моих ожиданий, моей грусти, моих вос-торгов, моей веры и ошибок, жаль пролетевшей, как сон, молодости. Подкрадывается что-то старое, склизкое, корявое. Перед зрелищем затравленной революции я испы-тываю что-то среднее между тошнотой и раскаянием. Смелость сознавшей свою силу и отвагу задорной юности; наглость реакции, наглость торжествующей, злобно-старострастной, импозантной, но похотливой энергии старости.
7 августа
[…] "Друзья слева" - кадетские друзья. Рассчитывали на стихию преждевре-менно, но и страх перед стихиею оказался напрасным. Традиционные силы правитель-ства взяли верх. Укрепления оказались картинными, тактические приемы пришлось сдать в архив. Не физическая сила решает, но есть сила и "невесомых величин".
Революционеры хотели победить физической силой, а кадеты дозволяли им де-лать опыт. Если б он удался, они пристали бы. Но он не удался, и они отстают.


ВОПРОСЫ К ТЕКСТАМ

1. В чем М. Салтыков-Щедрин видел "предмет" своей деятельности? Как это отразилось в приведенных в сборнике текстах?
2. За что М. Салтыков-Щедрин высоко ценил творчество Ф. Достоевского и И. Тургенева?
3. Совпадают ли приведенные выше суждения Ф. Достоевского и размышления М. Салтыкова-Щедрина в цикле "За рубежом" о Франции 1870-х гг.?
4. В чем, по мнению Ф. Достоевского, значение поэзии Н. Некрасова?
5. О каких "трех силах" размышлял Вл. Соловьев и в чем он видел смысл "рус-ской идеи"?
6. Каково ваше отношение к позиции Вл. Соловьева?
7. Каким виделся Л. Толстому путь к справедливости?
8. Почему, по мнению Л. Толстого, голоден народ?
9. Как оценивал В. Ленин политику правительства по отношению к разразив-шемуся в стране голоду? Какие данные приведены в его статьях?
10. Каково отношение В. Ленина к частной благотворительности в деле помо-щи голодающим?
11. Есть ли совпадения у В. Короленко, Л. Толстого и В. Ленина в оценке при-чин голода в России и отношения к нему правительства?
12. Как понимает В. Короленко свободу печати?
13. Почему героем рассказа В. Гиляровского "Человек и собака" выбран быв-ший солдат?
14. В чем художественное мастерство В. Гиляровского?
15. Есть ли, на ваш взгляд, логика в выборе В. Дорошевичем "героев" своих журналистских произведений?
16. В чем особенность стиля В. Дорошевича?
17. Согласны ли вы с розановской оценкой Н. Чернышевского?
18. Почему некоторые исследователи творчества В. Розанова полагают, что он предпочел интеллигентскому уму доморощенную мудрость?
19. Что отличает позиции В. Розанова и М. Горького по отношению к декадент-ству?
20. В чем М. Горький видит трагедию декадентства?
21. Какого видного чиновника, озвучившего в свое время политику правитель-ства по отношению к голодающим, критиковали В. Короленко, В. Ленин и А. Суво-рин (в "Дневнике")?
22. Почему, по вашему мнению, В. Розанов в 1899 г. перешел из "Московских ведомостей" в "Новое время" А. Суворина и "прижился" там?

 

Hosted by uCoz